Выбрать главу

Вялый душный ветер с равнины вместе со звуками женских голосов и плачем донес гнусавый голос попа:

— …и тогда сошел Михаил Архангел и прибрал душу его… раскрыта была книга жизни, и судимы были мертвые и живые… его же царствию не будет конца, и возопиет мир живых и мир мертвых, и начнется суд страшный…

Мать крестилась, все ниже склоняясь в поклонах. Теперь над ней был еще и гнет неминуемо грозившего страшного суда, в голове все спуталось, ясно осознавались только последние слова Бойко.

— Господи боже, в участок-то я пойду, умолять их стану: не забывайте про матерей своих и про деточек малых… Господи боже, да что же это, ведь все-то мы люди, все болгары, а вот поди ж ты, где Петр-то мой? Боже, отведи от нас карающий меч архангелов… Матерей-то за что караешь? Они и так уж наказаны…

И снова опустилась на землю, снова глаза ее впились в Бойко. Шепотом, задавливая в себе крик, рвущийся к небесам, она причитала:

— А что по селам-то делается… Исстрадались люди. Хожу я, сынок, гляжу: дети кричат, матери плачут. Одну спрашиваю, по кому слезы-то, а она отвечает: по мужу, солдат он, дитя родное не увидит. В общину пошла — там писарь голову опустил, а в глазах слезы. О чем плачешь-то? Сына в солдаты взяли, два года служил, потом пять месяцев ни слуху ни духу, а потом пришел, да с одной ногой… Сынок, скажи мне, разве виноват Петр мой, что заманили его в охранники?

Бойко смотрел и сам себе не верил. Великое материнское горе уравняло женщин, каждая оплакивала того, кого уже не чаяла увидеть в родном доме. Смерть уравняла и мертвых: им прощались муки, причиненные людям, и муки, в которые ввергли они сердца своих матерей. Какие же силы исподволь, подспудно действовали все эти годы! От инертности тысяч и тысяч, от охватившей многих жалкой напыщенности монархического патриотизма, от отступничества слабовольных не осталось и следа. Неужто и в самом деле настало время?

Метался над страной пронизывающий, иссушающий душу ураган, его мощные порывы поднимали со дна морского огромные каменья, швыряя их на несокрушимые волноломы до тех пор, пока те не исчезали в морской пучине. Теперь шторм идет на убыль, но вздымаются еще волны, и брызги от них по сей день бьют по лицу. Мир захлебывается кровью миллионов людей, и, если так будет продолжаться дальше, долины заполнятся потоками алой крови и поплывут по ним черные платки матерей и жен, как паруса лодок, уносящих свой скорбный груз за горизонт.

В этом хаосе, в этой мутной мгле, думалось ему, начинают появляться первые, еще чуть заметные просветы, проблески жизни; это муки матерей, их слезы заполняют пропасть ненависти. И непримиримые враги уже видят: одни — бессмысленность своей жестокости, другие — торжество выстраданной надежды. Матери стоят на противоположных краях разверзшегося на две части света и своими истерзанными сердцами пытаются вновь сдвинуть берега надежды и покоя. Потому что придут им на смену внуки, они должны ступить на мягкую, чистую, росную траву мирных рассветов, а не на землю, залитую кровью. Потому что девушки станут матерями и нельзя завещать им вместе с правом носить в себе будущее неутоленную боль старых ран, отчаяние матерей, оплакивающих своих детей, безысходность нынешнего существования…

Бойко понял уже, что мать партизана охраняет его, ведь если кто-то его заметит, то могут сообщить в полицию, и решил пока не покидать даже такое ненадежное укрытие.

— Родные мои, идите обе к священнику, отведите его подальше отсюда, пусть отслужит молебен на другом краю кладбища.

— Погоди, опасно сейчас, — прошептала мать партизана, о котором он тоже ничего не знал, наверно, тот был в дальнем отряде. — Авось не пойдет поп сюда. Вот уйдут все, тогда уж…

Мать убитого полицейского, чуть-чуть повернув голову, скосила на нее глаза:

— Нет, сейчас проще всего, Катерина. Иди со мной, сынок, вот тут справа пойдем, по-над насыпью, потом вдоль оврага, я-то знаю, где засада у них, покажу тебе.

Он шел рядом с придавленной горем, но сильной даже в страдании матерью полицейского. И вдруг испугался, что она угадает его невольно возникшую мысль: горемычная ты моя, поднимись сын твой из могилы, я ведь снова выстрелю в него. Горе твое понимаю и разделяю, помнить буду о тебе, пока жив. Но сыну твоему приговор не мной одним вынесен. Поймешь ли ты меня? Украдкой посмотрел он на женщину. А та, глядя прямо перед собой, шла с плотно сомкнутыми губами. Знает ли паренек, что она в тот самый миг, как увидела его, подумала: тихонько-тихонько — да к сидящим в засаде сотоварищам сына, да сказать им — бегите на кладбище, там партизан прячется. Господи, вот какими помыслами наказываешь ты мать! Почему не вразумил моего Петра, почему дал пойти не туда, не с теми? И, покоряясь этому душу на части рвущему чувству — долгу отомстить убившим сына ее и подсознательной вере, что он был бы жив, если б не убивал сам, — она смирялась, и боль ее затихала…