Он снова вспомнил о Маркусе, своем сыне. Представил себе, как Маркус ходит тут, в капюшоне и с наушниками — таким он видел его последний раз, два года назад, — представил себе, как Маркус стоит перед книжным стеллажом Курта и попинывает носком сапога стеллажные полки; как берет одну за другой вещи, скапливавшиеся здесь в течение сорока лет, и оценивает их пригодность или продаваемость: вряд ли кто-то купит у него Ленина, хотя за складную шахматную доску он, возможно, и выручит пару марок. Единственное, что его заинтересует, это, пожалуй, чучело детеныша акулы и большая розовая ракушка, и он пристроит их у себя «на хате», ничуть не задумавшись об их происхождении.
На одну секунду мелькает мысль захватить с собой ракушку, чтобы бросить ее в море — туда, откуда она пришла, но… это показалось ему сценой из дешевых сериалов, и он отбросил эту мысль.
Александр сел за письменный стол и открыл левую дверцу. В среднем ящике, в самой глубине, в коробке от фотобумаги «ORWO» уже сорок лет лежал, спрятанный под тюбиками с клеем, ключ от встроенного сейфа, и (Александра вдруг одолела дурацкая мысль, что ключ мог исчезнуть, и его планы накроются) — он по-прежнему на месте.
Он положил ключ, на всякий случай — как если бы кто-то мог его умыкнуть, — в карман. Сделал глоток кофе.
Странно, каким крошечным был стол Курта. За этим столиком Курт творил свои труды. Здесь он сидел, в неприемлемой с точки зрения медицины позе, на стуле — воплощенном отклонении от эргономики; курил свою трубку, пил свой кислый фильтрованный кофе и двумя пальцами молотил по печатной машинке, тук-тук-тук-тук, — папа работает! Семь страниц ежедневно, это была его «норма», но случалось, что за обедом он оповещал: «Сегодня двенадцать страниц!» Или: «Пятнадцать!». Таким образом он заполнил целый ряд в шведском стеллаже, метр на три с половиной, всё напичкано этим бредом: «один из продуктивнейших историков ГДР», как это называлось, и даже если вынуть статьи из журналов, в которых они вышли, и статьи из сборников и — вместе с десятью, или двенадцатью, или четырнадцатью книгами, написанными Куртом — поставить в один ряд, то все его произведения в общей сложности займут примерно столько места, что могут конкурировать с сочинениями Ленина: метр науки. За этот метр науки Курт пахал тридцать лет, тридцать лет изводил свою семью. За этот метр варила и стирала Ирина. За этот метр он получал ордена и награды, но и порицания, а однажды и выговор от партии, торговался с издательствами, страдающими из-за вечного дефицита бумаги, об увеличении тиража, вел войнушки за формулировки и заголовки, вынужден был сдаваться или же хитростью и медлительностью одерживал частичные победы, и — всё, всё это теперь стало МАКУЛАТУРОЙ.
Так думал Александр. По меньшей мере этот триумф после объединения он мог списать со счетов — со всем этим, так он думал, теперь покончено. Эти якобы исследования, вся эта полуправдивая и малодушная чепуха, которую Курт понаписал тут об истории немецкого рабочего движения, всё это, так думал Александр, унесет прочь поток перемен после объединения Германии, и от так называемых трудов Курта ничего не останется.
Но тут Курт еще раз присел на свой ужасно неудобный стул, уже почти в восемьдесят, и в обстановке строжайшей секретности накропал свою последнюю книжонку. И хотя книга не получила признания во всём мире — да, двадцатью годами раньше книга, в которой немецкий коммунист описывает свои годы в ГУЛАГе, возможно, имела бы успех во всём мире (только вот Курт был тогда слишком труслив, чтобы написать ее!), но — даже если она и не стала признанной во всём мире, то, хочешь того или нет, она стала важной, уникальной книгой, «на века» — книгой, какую Александр не написал и теперь уже вряд ли напишет.
Хотел ли он этого? Не говорил ли он всё время, что чувствует тягу к театру, как раз оттого что театр — преходящее искусство? «Преходящий» — звучит хорошо. Пока у тебя нет рака.
Мошкара танцевала в солнечном свете, Курт всё еще спал, хотя утверждали, будто старики спят немного. Александр решил тоже прилечь.
Когда он уже собрался уходить из комнаты, его взгляд упал на папку с надписью «ЛИЧНОЕ», которая всегда манила его, но открыть которую он никогда не отваживался, хотя подростком и не дрейфил забираться в эротическую фотоколлекцию отца. Пока Курт не вставил в шкаф замок.