Выбрать главу

После разговора о «Синодике» я каждый день, а бывало, и по многу раз в день, стал представлять, точнее, даже разыгрывать в себе, как он умирает. Я представлял, как на смертном одре, перед лицом Господа, этот страшный человек раскаивается и понимает, что убивал невинных. Он плачет, молит Господа о милости, о прощении, он кается, жертвует деньги на помин убитых им душ и сам понимает: гири не равны. Только одно было ему дано в жизни — творить зло, он мог убить тысячи тысяч, но воскресить не способен никого.

Сколько бы он дал сейчас, чтобы спасти хотя бы единственного из им казненных: уж во всяком случае, свое право убивать отдал бы, не задумываясь, но, увы! Впервые он видит всю свою мерзость, всю греховность, и это как бы торжество покаяния, торжество веры в Бога и страха перед Ним, перед Его могуществом. Смирение, трепет, и не потому, что он боится вечных мук — может быть, впервые он даже не помнит о них, — просто он понимает, как велик и праведен Бог и как мал и ничтожен он сам.

Я очень живо представлял себе терзания Грозного, очень любил себе их представлять, и, пожалуй, это — то, что я придумывал, — и было для меня христианством, во всяком случае, самым живым из того, что я знал тогда в вере. Молитвы и обращения Ивана к Богу были для меня ярче и убедительнее собственных, я и молился обычно не за себя, а за него, часто и от его имени: мне нравилось и я верил, что я, ребенок, чистая душа, спасу его, вызволю из ада, но главное, почему я за него молился, — во мне тогда крепко засело, что покаяние соразмерно греху и так же, как я не мог сравниться с Грозным во зле, я не могу сравниться с ним в покаянии и вере.

Отпечаток тех детских молитв, конечно же, остался, да, наверное, не только отпечаток. Они по-прежнему меня держат. Вот и сейчас, когда, начиная работу, я взвешиваю, как назвать мои записки, первое, что приходит в голову: в древнерусской литературе был такой жанр — «плач». Думаю, то, что пойдет ниже, скорее всего, тоже плач, плач по людям, которых я знал и любил. По людям, которые — так уж получилось — ушли раньше времени, как говорят, до срока, и от которых ничего не осталось, кроме моей памяти. А когда уйду я, не останется и ее. Жизнь ни одного их них не сложилась, в ней было мало любви, радости, иногда мало смысла, никто из них по-настоящему ничего сделать не успел, и если мы говорим, что, чтобы спокойно уйти, человек должен осуществиться, то им это дано не было. Они мучились перед смертью и ушли скорбя. Умирая, они чувствовали себя обделенными, опальными и обманутыми жизнью. Так что в память о детстве я вправе назвать это и моим «Синодиком опальных».

* * *

Первый, кого я хочу внести в него, — Николай Петрович Пастухов, бывший прокурор Фрунзенского района Москвы, с которым я познакомился примерно лет семь назад. Свела нас дорога. Мы оба возвращались из Киева в Москву, ехали в нестерпимо жарком двухместном купе международного вагона, поезд, по традиции, безбожно опаздывал, и мы, уже подъезжая к Москве, со скуки разговорились. У Пастухова был друг, к тому времени несколько лет как покойник, тоже прокурор. Они и учились вместе, и вместе шли по чинам, никто из них вперед не вырывался, и, по словам Пастухова, они друг друга считали за братьев, и чем старше становились, тем были ближе. Тот прокурор, фамилия его была Савин, вторым браком был женат на женщине моложе себя на двадцать лет.

«Отец ее работал в торговле, был оговорен и получил по своей статье почти максимальный срок. Но дочь — звали ее Лена — продолжала хлопотать, и по надзору дело попало Савину. Девочка была совершенно героическая, ей еще не было восемнадцати, денег в доме никаких, все конфисковано, мало-мальски сведущие адвокаты отказывают, говорят, что помочь ничем не могут (жила она и раньше без матери, та умерла при родах, одна с отцом — теперь у Лены и вовсе никого не осталось). Савин сразу к ней проникся. В той истории были замешаны большие люди, и помочь было непросто. Однако они вдвоем почти его вытащили, сократили срок сначала до пяти, потом до трех лет, так что он попал под ближайшую амнистию, и вот за месяц до этой самой амнистии он умер. Девочке сказали, что сердце, но Савин по своим каналам узнал, что забили сокамерники.