Выбрать главу

Отец находился над ним, где-то наверху, а вот мать была ему ровней, полноправным товарищем — ей он мог доверить любую тайну. Может, поэтому он, поначалу походивший на отца — ну просто вылитый отец, один к одному, — годам к пятнадцати как-то неуловимо переформировался, изменился и стал походить на мать. А ведь точно изменился! От великой любви всё это, от нежности и переполненности чувств, не иначе. Иногда там, на фронте, когда они находились в окопах, ему казалось, что он бессмертен, у него не одна душа, а две, не одно сердце, а два, работающих слитно, в унисон, — расстреляй, уничтожь гитлеровцы одну его душу, он будет жить с другой, уничтожат одно его сердце — он всё равно останется жить, будет бить фрицев с другим сердцем… Есть, так сказать, у него замена, надёжная замена — душа и сердце матери.

А ведь действительно мать была вместе с ним в окопах, глотала мёрзлый снег, грела чай в консервной банке, стреляла, ловя на мушку нагана серые подвижные фигурки, охала от боли, когда убивало кого-нибудь рядом, думала о безоблачных синих днях, оставшихся позади, так далеко позади, что, похоже, они никогда уже не вернутся.

Был у него в жизни период, когда он к матери относился снисходительно, даже покровительственно, чуть даже свысока, — и этому тоже можно найти объяснение: всё-таки он был единственный мужчина в доме — и мать, надо отдать ей должное, приняла эту игру. Она, как всякий умный человек, всё прекрасно понимала. А там, где ум отказывался воспринимать происходящее, признавать, давать оценку, анализировать — принимала сердцем. Принимала безоговорочно.

И Каретников, осознав это со временем — наконец-то! — раз и навсегда уразумев, кто есть кто, был благодарен своей матери. Как она всё-таки умела ощущать его — именно ощущать, более точного слова не подобрать, быть одновременно и матерью и товарищем, самоотверженно, не считаясь со временем и здоровьем, оберегать от ветра и дождей, от житейских бурь росток его души.

Мы очень часто без особого внимания, а то и просто равнодушно относимся к человеку, когда он находится рядом, и вдруг чувствуем прилив нежности, чего-то острого, щемящего, если этот человек уезжает, отходит в сторону, — словом, когда его нет рядом. Происходит некое укрупнение, каждая деталь, каждая чёрточка начинают видеться рельефно, чётко, каждая морщина, каждая горестная складка, каждый лучик света, пойманный зрачком и отбитый назад, буквально ошеломляют, заставляют задумываться, грустить.

Сколько раз в мыслях своих Каретников возвращался к матери, приткнувшись где-нибудь к мёрзлому боку окопа или хода сообщения, жуя сухарь, размоченный в кипятке, сколько невольных слёз жалости и нежности подавил в себе, думая о ней, — солдату не положено ведь распускаться, сколько сил потратил, желая вызвать, сделать материальным её образ, поклониться, спросить, как она там, в холодном блокированном городе, жива ли?

Эх, работали бы телефоны в Питере! Эх бы да кабы… Не дано. Молчит питерская городская связь, замороженная, порванная снарядами и бомбами, съеденная сыростью, студью, военной ржавью. Оставалось одно — делать зарубки, ждать, когда наступит день выписки.

Как-то Каретников, ковыляя и морщась от боли, прикарябался к зеркалу, находившемуся в коридоре, глянул в желтовато-мутное от времени и пыли стекло и невольно зажмурился от жалости к самому себе, от какого-то болезненного тычка в живот: на него смотрел стареющий, сильно побитый годами и жизнью человек в каком-то странном старушечьем капоте, натянутом поверх рубашки и кальсон, с тусклым равнодушным взором, тощей птичьей шеей, вольно обтянутой морщинистой синеватой кожей, с пятном (то ли грязь, то ли кровь, разве разберешь в мутном зеркале?), засохшим между костлявыми крупными ключицами.

«Человек обязан постоянно сопротивляться, чтобы не упасть, — ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно — может быть, даже безрезультатно, но обязательно сопротивляться. Иначе — гибель, — глядя на себя и морщась от жалости, думал Каретников. — Как только он надламывается, теряет контроль над своей внешностью, опускается, сходит на нет — так всё, он теряет контроль и над собственной жизнью. Трудно, очень трудно бывает восстать из пепла, вернуться назад. Один раз ушедший не возвращается».

Открыл рот, растянул губы пальцами, внимательно осмотрел зубы. Зубы были чистыми, здоровыми, крупными. Кто-то, кажется индусы, считают, что здоровые зубы — признак долголетия. Они правы. Очень часто, садясь за стол с ножом и вилкой, мы укорачиваем себе жизнь. Едим, не прожевывая, кое-как, отрезаем куски побольше, давимся. А еда — это обряд, песня, если хотите. Вкусная еда — настоящий праздник.