Выбрать главу

— Вот что значит полукровка!

Кстати, в конце той постыдной ссоры Мазнин сдрейфил, пошел на попятную, стал просить прощения у Коваля. А напрасно, ведь был абсолютно прав (спустя пару дней он это понял и уже «требовал сатисфакции»).

— Коваль не любит своих героев, — говорил Мазнин. — Он любит себя. Пишет, и как бы смотрится в зеркало.

Я полностью согласен с Мазниным, и привел его слова, потому что сам не смог бы сформулировать лучше оценку романа и самолюбования Коваля в «Шамайке», «Лодке», «АУА». Я ему по-дружески говорил:

— Убери эти строчки. Ты что, страдаешь нарциссизмом?

А он:

— Ни фига! Пусть останутся.

Каждый раз, написав новую главу «Суера-Выера», Коваль звонил мне, мы встречались, и за выпивкой устраивали «чтиво». Читал Коваль блестяще. Все, что я потом говорил, можно свести к одному слову: «чепуха».

— На кой черт тебе это? Ты вошел в литературу «Чистым Дором», «Недопеском». Это прекрасные вещи, они навсегда останутся в литературе. Не порть свой образ, не выходи из него.

— Ты не прочувствовал, едрена вошь, — бурчал Коваль. — Это гениальная, божественная проза.

Что обидно, к «Суеру» Коваль пришел через «Лодку», несмотря на то, что «Суера» начал писать еще в институте в соавторстве с Мезиновым (и, кстати, нигде не упомянул об этом, как Маршак с «Чижом» «забыл» о Хармсе, а Заходер о Милне). «Лодку» Коваль писал (по его словам) десять лет и, насколько я помню, в первых вариантах не было ни плавающих покойников, ни летающей головы, ни желудей, когда героя зацеловывает Клара (это он вставил позднее). Повесть прекрасная, здесь и говорить нечего, но последние вставки явно лишние, они попросту выпендреж.

Что для меня необычно — Коваль начинал с модернистских стихов; затем, не без наставлений Митяева, начал писать прекрасные рассказы: «Алый», «Картофельная собака»; после чего написал, на мой взгляд, свои лучшие вещи: «Чистый Дор», «От Красных ворот», «Недопесок», очерк о Шергине, «Лодку», но под конец жизни вновь ударился в формализм.

Как-то я на своем «Запорожце» подвез убежавшего жеребенка его хозяину и написал об этом рассказ.

— У меня тоже есть рассказ о жеребенке, — заявил Коваль.

Позднее я прочитал этот опус: «… клеверище прошуршивало… о чем говорить с клевером? Скажешь глупость… Пронзительный жеребенок… Как жизнь? — спросил мужик — Да вот, иду к станции, — ответил я». И это он называл «божественной прозой». Сказать, что это плохо — отвесить Ковалю комплимент. Такие глупые выкрутасы не достойны писателя, который написал «Чистый Дор».

Коваль заслуженно слыл мастером формы, и в лучших работах он это подтверждал. Но давно известно, что форму подсказывает содержание, а когда все делается ради формы, страдает содержание. Читая свои вещи, демонстрируя знание языка, Коваль говорил:

— Каждый рассказ должен быть стихотворением в прозе.

Именно так и выглядят его сюжетные вещи, но короткие рассказы — всего лишь домашние заготовки, их Шульжик удачно называл «стихотворениями в позе», и добавлял:

— Я таких могу написать сотню за вечер.

Коваль был необыкновенным человеком — это яснее ясного (иначе, мой очерк о нем так не распух бы). Самые привычные вещи он расцвечивал необычным взглядом (умел выбрать необычный угол зрения), и связать эти вещи с остальным миром. Это чувствовал каждый, с первой минуты общения с ним. Как-то мы сидели в ЦДЛ. За соседним столом потягивал вино молодой литератор, какой-то студент Литинститута. Он долго пожирал Коваля глазами, потом подошел и обратился к нему с вопросом: «Как писать?»

— Бери сто грамм, сейчас объясню, — засмеялся Коваль.

Парень вернулся с водкой, и Коваль быстро выдал:

— Пиши, что видишь, но представь, что там твоя душа… Ну давай, прочитай что-нибудь свое. Последнюю строку. На чем ты поставил точку. В последней строке вся суть произведения, поверь мне.

Однажды Коваль позвонил мне необычно рано, часов в шесть утра.

— Давай встретимся!