— В сорок пять лет Кушак в каминном зале прикрикнул на молодых литераторов: „У вас еще сопли не просохли!“. А меня принимал за „своего“ и говорил что-то, в том смысле, что русские некультурные, с ними трудно работать и отдавал на перевод стихи евреям… Меня часто принимают за еврея. Недавно иду к сыну мимо синагоги. Один тип подходит, берет под руку, картавит: „Поднимайтесь на второй этаж, там все ваши проблемы будут решены“. „Я русский“, — говорю. „А-а, ну тогда извините“. (Кстати, Цыферов в шутку называл Баркова „домашний антисемит“, что было далеко от истины — Барков дружил с В. Драгунским, И. Ольшанским и многими другими).
В пятьдесят лет голос Кушака еще больше окреп, он уже называл Мазнина слабым поэтом, Яхнина — графоманом, о Шульжике отзывался, как о хорошем писателе, который „не реализовался“, а о Тарловском — как о „изначально талантливым“, который „уже ничего не напишет, он кончился“.
Однажды, когда мы все уже подходили к пенсионному возрасту, Приходько предложил выпить за меня, сказав что-то в том роде, что я неплохо пишу и прочее. Кушак сразу расшумелся:
— Одну минуточку! Это, знаете, в Алма-Ате есть памятник местному поэту, они его боготворят, забывая, что есть Пушкин.
— Ну не пей за меня, ничего страшного, — пропыхтел я. — А вот Марк (Тарловский) за меня выпьет.
Тарловский оказался в сложной ситуации — понятно, Кушак, как соплеменник, ему ближе, чем я, но он все же пригубил водочку.
Можно за многое ругать Кушака, ни в грош не ставить его привязанности, но нельзя не признать его литературного таланта — здесь в него трудно бросить камень; у него наберется целая охапка не могучих, но сильных стихотворений. Такие, как „Ветла“, „Первый снег как первоклассник“, „Ищет клоуна щенок“, „Приглашение на уху“, „Про белых и бурых медведей“ (некоторые его стихи я иллюстрировал в журналах). Этими вещами старина Кушак, бесспорно, увековечил себя и может умирать спокойно. Но с годами у нашего героя угасла творческая энергия; издавая одну книжку за другой, он ничего нового в них не привносил и вообще, казалось, писал без особого воодушевления, выезжая на одной технике.
— Это не рост, а размножение, — буркнул Тарловский.
— Как ты точно сказал, — артистично опустил голову Кушак.
Формально литературный вес Кушака по-прежнему оставался на приличном уровне, но только за былые заслуги.
— За Юрой тянется шлейф, — вздыхали редакторши Детгиза, переиздавая его книжки.
Часто собственные стихи Кушак писал после того, как делал чьи-либо переводы. Например, сделал по подстрочникам азербайджанца З. Халила, нам показал и хрипло проголосил (как всегда, в жестком атакующем стиле):
— От Халила ничего не осталось. У меня получились совершенно самостоятельные вещи. Надо бы на обложке ставить две фамилии.
— Что ты несешь?! — возмутился Мазнин. — Как можно! Ведь ты от чего-то оттолкнулся.
— Тут все мое! — Кушак читал свои последние стихи — на мотив тех, которые переводил. Такой инструментарий.
К пятидесятилетию Кушака его знакомая из издательства „Детский мир“ через родственницу — главу Комитета по печати Т. Куценко — пробила нашему другу книгу в десять авторских листов. Стихов и переводов Кушак набрал только на половину книги и попытался быстренько написать несколько рассказов (для массы). Первые два рассказа показал Тарловскому. Тот прочитал, поморщился и отговорил новоиспеченного прозаика писать „изложения“.
В начале „перестройки“ Кушак бросил сочинительство (выдохся) и организовал при ЦДЛ частное издательство „Золотой ключик“. Естественно, первым делом издал „ближайших“: Г. Балла, Сапгира, Ламма. Параллельно занимался коммерцией, переправлял сигареты „Мальборо“ из Голландии (от своих братьев) в Азербайджан. Потом и сам съездил в Амстердам, а вернувшись, с усмешкой сообщил мне:
— Представляешь, каждому еврею эмигранту ни за что платят деньги. Можно не работать. В принципе, туда можно просто ездить за деньгами.
Как-то со своими издательскими сотрудниками Кушак таскал книги мимо кафе; вдруг увидел меня, сидящего в углу и уже изрядно „принявшего“.
— Помоги! — бросил. — Заработаешь на бутылку (он прекрасно знал о моем затянувшемся безденежье и бил в самую уязвимую точку моей души, но выдать такое можно было только опустившемуся бомжу).
— Подлец! — сморщился Шульжик, который в это время стоял у стойки буфета и все слышал. — Тем самым он оскорбил и меня, ведь ты мой друг.
Эти слова выглядели слишком театральными, и Шульжик немного сгладил свой промах, добавил более удобоваримое: