Повторюсь: как большинство сыновей в еврейских семьях Тарловский был сильно привязан к матери, но, если Яхнин, когда его мать заносило, мог раздраженно бросить: «Мам, перестань! Ну что ты говоришь ерунду!», то Тарловский закидоны и капризы матери сносил безропотно, только втихомолку скулил и плакал.
В конце концов мать догадалась о гибели отца Тарловского, но до ее смерти они так и играли в эту чудовищную игру. Целых тринадцать лет! Я помню то время: по вечерам он влетал в ЦДЛ и каждые десять минут бегал звонить матери, и часто после звонка прощался с нами:
— Ей плохо!
Мать постоянно говорила ему:
— Тебе надо общаться с друзьями, с девушками.
Но стоило ему на час отлучиться и позвонить домой, как слышалось:
— Приезжай скорей, мне плохо!
Это была какая-то патологическая привязанность, какая-то дикость. Своей звериной любовью мать губила сына, закабаляла его, делала из него неврастеника (постоянные нервные перегрузки сжигали его, временами он находился на грани помешательства), а когда окончательно слегла, попросту приковала к своей постели (бывало, вообще никуда не отпускала, вцепившись в руку). При всем том, мать была в полном сознании и прекрасно понимала, что калечит родную душу. Как-то даже сказала:
— После моей смерти ты будешь танцевать.
Короче, вместе с собой мать эгоистка забрала в могилу и многие годы сына (ему уже исполнилось пятьдесят лет).
После ее смерти Тарловский вздохнул с облегчением и немного ожил, но совсем немного — ведь как бы заново открывал мир, открывал с увесистым камнем на душе. Но годы шли, а ничего в его исковерканной жизни не менялось; чувство неполноценности, борьба с самим собой довели его до бессонницы. Недавно сказал мне:
— Я прожил свою жизнь в вяло текущем депрессивном состоянии, как под наркозом.
Он так и не состарился в свои шестьдесят лет, и выглядит этаким законсервированным, целомудренным пожилым мальчишкой, пловцом в канале без воды.
— Марк решил проблему бессмертия, — посмеиваясь, сказал Яхнин.
Тарловский мучается от одиночества и богатых сексуальных фантазий (мечтает об огненной любви), и ничего не хочет менять — никак не может выйти из своей внутренней тюрьмы, победить скуку, погасить разлад с самим собой. Ко всему страдает, что ему не пишется, но так и не возьмется за пьесу, которую когда-то начал писать (вначале хочет устроить личную жизнь), и каждый разговор начинает со вздоха:
— Настроение хреновое…
Очень точно сказал Шульжик:
— Марк живет в вечной мерзлоте.
А я злюсь на него задумчивого, мягкотелого, нерешительного, закаменелого, но еще больше — на его чудовищную мать, которая может вызвать только жалость пополам с презрением.
Временами Тарловский поступает, как полный остолоп: ни с того ни с сего в нем вдруг взыграет ребячество и он общается с молодыми литераторами, которые годятся ему в сыновья — те кадрят школьниц и он что-то смущенно вякает; с юными девами они катаются по дачам, выпивают, танцуют (на эти сборища его не надо уламывать), а потом наш друг по несколько дней не выходит из дома и по телефону плачется:
— Зачем мне все это надо? Чего поехал?!
Опять процитирую Шульжика:
— Мы все заканчиваем с женщинами, а Марк только начинает.
Тарловский живет от одного застолья до другого — помнит дни рождения всех друзей и их жен, все даты похорон и поминок (у него сногсшибательная память); за неделю до события всех обзванивает, напоминает, а накануне подробно выясняет, кто будет, что возьмет — и все с невероятной серьезностью, словно предстоит военная операция.
В застолье оживляется, сыпет анекдоты, не прочь попеть, но вдруг начинает спрашивать:
— Сколько времени? Который час?
Я долго его одергивал:
— Ну, куда ты спешишь?! Не успели сесть, уже думаешь о времени! Тебе что, с нами плохо?
— Да не в этом дело! Просто хочу узнать время. Хорошо, что еще не так много, еще можем посидеть…
Он оттягивал момент расставания, и когда этот момент все-таки наступал и мы прощались, резко сникал:
— Ну, вот и все. Теперь соберемся только… — с глубоким вздохом он называл следующую дату.
Несмотря на свои живописные мечтания, случается, в нашей мужской компании Тарловский здраво рассуждает о жизни и тогда трудно поверить, что он всего лишь теоретик среди нас, прожженных практиков.
Некоторые из наших дружков (чаще всех Яхнин) от него неуважительно отмахиваются:
— Марк, с тобой можно говорить о литературе, но о жизни, ради бога, не чирикай!