Выбрать главу

Литературные заказы Тарловский выполняет медленно: долго раскачивается, настраивается на работу, ведет тяжелую борьбу со словами, мучается, что ради денег перелопачивает безграмотные тексты, роется в библиографии, но прекрасно знает — даже если бы у него была куча денег, он не принялся бы за сочинительство, поскольку давно потерял уверенность в себе, как писатель. Да и как уйти в сочинительство, когда не дает покоя потерянность, изломанная личная жизнь, когда отчаяние уже давно стало хроническим, ведь с каждым годом все меньше остается времени, чтобы изменить свою ущербную участь. И соответственно все чаще он, издерганный, закомплексованный, впадает в уныние.

Я тереблю его изо всех сил: без него не хожу ни в какую компанию (познакомил его с сотней знакомых), не уезжаю на участок, где особо не поваляешься в гамаке (надо вкалывать хотя бы для проживания: носить воду, запасать дрова, топить печь, готовить, чинить старую машину, чтобы обратно добраться до города) — и Тарловский не отлынивает, корячится вместе со мной. Теперь он не выглядит белой вороной, и на участке не только загорает на раскладушке, и вообще смотрится не как изнеженный цветок, а как нормальный мужик (особенно, если там присутствуют женщины). Без всякой похвальбы скажу: я заземлил Тарловского больше, чем все его дружки вместе взятые.

— Он духовно взбодрился, у него даже появилось православное мышление, — сказал Мезинов (такой интересный фактик; пусть его попробуют опровергнуть Кушак, Яхнин и другие).

Ну, а сам я приобрел искреннюю мужскую дружбу, более искреннюю и крепкую, чем с другими, перечисленными здесь писателями. Во всяком случае, повторюсь, такой ее считаю и, хочется верить, такой ее считает и Тарловский. Я знаю, когда дам дуба, многие начнут меня проклинать и оплевывать, но знаю также — Тарловский меня защитит; пусть немного и осторожно, но защитит.

Само собой, в нашей компании мы не только пикировались, но и, в подпитии, расточали друг другу похвалу; не стану кривить душой, я тоже кое-что приятное слышал. Недавно, прилично нагрузившись, мы вышли из ЦДЛ, еще добавили в стекляшке у Баррикадной, потом гурьбой вошли в метро и на платформе стали прощаться. Мы с Тарловским, обнявшись, отошли в сторону и я сказал ему, что-то в том роде, что люблю его нерасторопного чудака; в ответ он выдавил что-то в том же духе, и добавил:

— …Мы сами еще не знаем, сколько ты для нас значишь.

Все это можно считать побочными эффектами пьянки, точнее — бреднями, но по пути к дому я почувствовал себя фигурой — задрал голову и стал считать звезды; бог меня наказал — я врезался в какой-то пень, шмякнулся, разбил локоть и колено.

Мы с Тарловским особенно сдружились несколько лет назад, когда на моем старом «Жигуленке» развозили книги по торговым точкам, когда «демократы» со своим разбойничьим капитализмом разрушили все, что можно, и нас перестали печатать… Мы встречались по утрам у издательств, загружали пачки книг и катили в Дом художника на набережной — там оставляли половину книг, остальные везли в Киноцентр на Пресне или на Поклонную Гору, или еще куда-нибудь, куда направят наши работодатели.

Конечно, было обидно, что мы, двое уже немолодых людей и, хочется думать — не самых худших литераторов, занимаемся черт-те чем только для того, чтобы заплатить за квартиры и купить продукты. Мне было обидно вдвойне, ведь вновь работал шофером и грузчиком (никогда не думал, что в шестьдесят лет снова начну шоферить и грузить) — тем же, кем начинал в Москве сорок лет назад, и вновь, как когда-то, шастал по столовым, только теперь имел крышу над головой и машину драндулет. Получалось, что я прожил жизнь почти зря. Недовольство собой, ощущение своей ненужности и чувство одиночества особенно сблизили нас с Тарловским. За то время мы лучше узнали друг друга и, несмотря ни на что, в памяти совместная работа осталась солнечными деньками, а наша дружба стала почти сердечной.

В те дни Тарловский был необычно оживленным, прямо спешил выговориться. Рассказывал, как учился в пединституте, и на последнем курсе проходил практику в сельской школе, как служил в армии… Но чаще — о своем детстве в Орле, о родственниках. Его детские впечатления были живописны, ярки, и он преподносил их талантливо, но чувствовалось — это всего лишь запоздалый отзвук его былой литературной деятельности.

Не раз и не два я убеждал его, закоренелого лодыря, все записать, взывал к совести — мол, хотя бы ради памяти близких людей, ведь теперь никто и ничто не мешает…

— Да ладно! При чем здесь это?! Ну, что ты в самом деле! — вздыхал Тарловский. — Раньше пытался, даже что-то получалось, потом забросил. Не до этого было, сам знаешь, что такое больная мать. Бессонные ночи, медсестры, лекарства… А теперь нет сил… Честно говоря, я потерял интерес к писательству. Да и кому сейчас это нужно?