Выбрать главу

С другой стороны - престиж литературы в тоталитарном мире. С четырех лет я постоянно читал. Дед собирал для меня библиотеку, я рылся в его книжном шкафу. Мама подарила две главных книги детства - Рабле и Марка Твена. В одиннадцать лет я исписал свою первую записную книжку, похоронил деда, а потом открыл Хемингуэя и понял, что литература может быть реальней, ослепительней, чем жизнь. Пошли, так сказать, линки - и не только к Джойсу, Шервуду Андерсону и Гертруде Стайн, но и к русской классике. Поскольку это не семья и школа, а Папа Хем сказал, что надо читать Толстого, Достоевского, "Записки охотника"...

Я жил, по-древнеримски выражаясь, в жопе мира - в Заводском районе города Минска, с другой стороны - был записан в пять библиотек. Показывать опусы в столице БССР было в общем некому. Василь Быков, которого я очень уважал, услышав и даже застенографировав знаменитое выступление на съезде белорусских письменников, жил тогда в Гродно. На литстудии газеты "Знамя юности" меня превознесли и тут же выставили - за одно и то же. Не соцреализм. Я расширил радиус, посылал в Москву, получал комплименты и отказы, потом случилось невероятное: из "Молодой гвардии" мне написал Юрий Казаков. Сам автор "Голубого и зеленого". Произнеся по поводу текстов провинциального девятиклассника имена, которые я тогда, естественно, не знал: Набоков, Зайцев... Кто такие?

В районной библиотеке наткнулся на книжечку питерского дебютанта под названием "Большой шар". Влюбился в интонацию так, что проявил инициативу, послал автору свой рассказ, он ответил. Вот вам второе фатальное знакомство: Андрей Битов.

Ничего банального, впрочем, не произошло: никто меня не пробивал. Казаков вызвался сам, и долго не оставлял усилий, но у него не получилось. Битов же, который был младше Казакова на десять лет, и циничней на эпоху, тот сразу понял, что дохлый номер. Рассказ ему понравился, но... "В смысле помощи я ноль". Тем более что трагедийность, к которой я, как он мне написал, предрасположен жизненным сюжетом, исключала, по его мнению, надежду на публикацию в Союзе. Так оно и оказалось. Вообще Андрей Георгиевич, ныне президент российского ПЕН-Центра, членом которого я не являюсь, олицетворял для меня тогда образ настоящего писателя. Писателя в конфликте с системой. Пусть не политическом, но в моральном, в эстетическом. Это чрезвычайно много значило - услышать: "Ненавижу". Битов меня познакомил с Юзом Алешковским, я его с сокурсником Мишей Эпштейном, который теперь профессор в Атланте и большой человек в интернете. Юз его называет Человекомозг.

Чудом напечатав в 18 лет стишок в журнале, со своими рассказами я сидел в подполье до 1974 года. Впервые меня опубликовал университетский приятель. В многотиражке Архангельской области. Я получил перевод на 5 рублей, а потом известие, что по факту публикации собрался райком, и Сальников Андрюша лишился работы. Потом меня напечатал поэт Аронов в газете "Московский комсомолец". Затем Сергей Баруздин в "Дружбе народов". Потом Анатолий Курчаткин в журнале "Студенческий меридиан". А первую книжку в издательстве "Советский писатель" редактировал Владимир Маканин. Потом было тайное голосование в Московской писательской организации - единогласно. "Большой Союз" - правление Союза писателей РСФСР - долго тянул с утверждением, но, в конце концов, предоставил мне членство в Союзе писателей СССР - с официальным предостережением против увлечения эротикой и лексическими неприличиями. Это было 21 сентября 1977. Через месяц с небольшим, как раз в канун 60-летия советской власти, я уехал в Париж, чтобы все начать сначала и по-настоящему. Написал роман, который вышел там с большим шумом по-французски. Но прежде чем я "взял Париж", я стал для советской стороны "особо опасным государственным преступником". По соответствующей статье УК. Вплоть до высшей меры. С конфискацией имущества...

Какими языками Вы владеете?

Это языки литератур, которые мне жизненно важны. С 12 лет, когда был со словарем прочитан Treasure Island, я главным образом читаю по-английски, точнее (как верно говорят французы) по-американски. С университета по-французски. Изредка по-испански. Как было с Кортасаром, Вийалонга, Семпруном. На "Свободе", где я работаю последние четверть века, я веду программу "Поверх барьеров", где есть литературное приложение "Экслибрис", а в нем рубрика "Впервые по-русски". Так что, среди прочего, перевожу.

Человек пишет для чего? Чтобы поделиться своими мыслями и опытом и отдать частичку своей души? Или это способ существования? Или способ самоутверждения? Или что-то еще?

Если человек этот родом из самой садомазохической страны в мире, а к этой патологии Россия была предрасположена и до того, как ее в особо извращенной форме изнасиловал Сталин, то человек с детства знает про обязательства, которые берет на себя в качестве жертвы по отношению к любимому палачу. Независимо от того, кто выступает в этой последней роли, милая мама или горячо любимая Родина-Мать, главное обязательство - молчать.

А я не мог. Не столько в толстовском смысле возвышения голоса против зла, сколько в самом элементарном. При этом не мастер устной речи. Наследие финских молчунов, усугубленное отвращением к фикциям, которые в советские времена даже на устных экзаменах еле из себя выдавливал. Кроме того, что в отрочестве за спонтанное слово я чудом остался жив под милицейскими сапогами. Помню, в тринадцать лет на Рижском взморье один сосед по даче по-дружески упрекал меня за то, что не делюсь с ребятами: "Все ребята говорят про всё, а ты молчишь". С этими "ребятами" я предпочел письменный контакт, чему всецело обязан тоталитаризму.