Выбрать главу

Здесь ссыльный пращур Федора женился на небогатой купчихе, но вскоре и малое приданое просадил в карты, наделал долгов, недолго победствовал и скончался в болезни, а детей пустил по миру. Одного из них (Андрея) кривая вывела в управляющие к помещику Купцову, чье имение располагалось возле Раменского села.

Омраченная дуэлянтской пулей родословная и дальше чернилась судом и ссылкою. Сам дед Андрей, в ту пору видный, недюжинной силы молодец, угодил в тюрьму в первый раз по бабьему подвоху и подлости. Молодая жена помещика Купцова, шалая красавица Анфиса, самосильно набилась к Андрею в любовницы и даже уговаривала бежать с ней от постылого, жадного помещика-мужа. Но когда слух о греховной связи достиг мужниных ушей, Анфиса оклеветала Андрея, навесив на него грубое принужденье и насильничанье. «В землю живого зарою! Голову оторву! Собаками затравлю! Убью Андрейку!» — возопил Купцов и с револьвером кинулся к амбару. «Да нет, ты уж погоди меня убивать-то». — Андрей вышел из-под повети и вовремя перехватил ярую, вооруженную руку. Повалил помещика наземь. «Убью! Убью!» — шипел Купцов. Но Андрей приставил дуло к его груди и его же рукой спустил курок Усмирил хозяев гнев, выбрав себе на будущее острог и последующую высылку.

Однако не в последний раз вела деда Андрея нелегкая к судебному приговору. На второй долгий срок дед Андрей угодил в тюрьму за бандитизм — уже после семнадцатого года, при Советах. «Еще не меряно, у кого бандитизму более было: у комиссаров или у нас», — говаривал дед Андрей, если кто-то из раменских поминал ему нечистое прошлое.

Всю эту историю Федор знал приблизительно — из скупых дедовых слов и кратких откровений матери.

— …Да-а, — хмуро повторился дед Андрей, — невезучая доля из-за беспутой бабы голову подставлять. Ни на одну бабу надежи нет, да только поймешь это поздно.

На крыльце сторожки раздались частые глухие стуки. Федор встрепенулся, остро прислушался, замер. Кобеля, видать, донимали блохи, он чесался и нечаянно колотил лапой по крыльцовым доскам. Теперь вот живи и бойся каждого стука, шороха, даже тараканьей возни за печкой!

— Сколько тебе за ту бабу-то присудили? — спросил Федор, чтобы говорить с дедом, не молчать — отвлечься от ночных звуков, в которых напоминание и опасность.

— Давно судили, при царевом правленье. Наговору от свидетелей пошло много — на пять годов и отправили. Хотя мой-то негодник в живых остался. Поуродовал я его. Не до смерти. Пуля насквозь грудь прошла.

Дед Андрей легонько махнул рукой: мол, дело старое, время пережитое. Не нуждался в красноречивых подробностях и Федор.

Что-то общее, не просто родственное, а вышнее, судьбинное соединяло их теперь. Один — стар, сив, с деревяшкой вместо левой стопы, — он уже испил горькую чашу и сколотил себе заблаговременный гроб. Другой — молод, ретив, крепок, — он к такой же чаше только-только прикладывался.

— Чьих он будет? — спросил дед Андрей.

— Не нашенский. Счетоводов племяш. В партийном райкоме где-то пробывался.

Старик повел плечом:

— Эк тебя угораздило партийного-то! За такого комиссары тебе много отвесят. Кабы еще к стенке не подвели. Нынешняя власть дюже строгая, подолгу разбираться не любит. Да и тюрьмы не те… Колени у тебя, Федька, трясутся. Не хотца в тюрьму-то?

— А тебе хотца было?! — вскипел Федор, вскочил, едва не сшиб со стола фонарь.

Дед Андрей на его пылкость внимания не обратил, продолжал с деловитостью в тоне:

— Уходить тебе, Федька, надо. Дружок у меня в Кунгуре живет. Мы с ним вместе баловали когда-то, по одному делу шли. Верный дружок, меня помоложе, расторопнее. Мозговитый. К нему поди. Он тебя покуда в тайге пристроит, никакие комиссары не дорыщутся. А после куда-нибудь на работу определит, жильем пособит.

— Ты что, дед Андрей? Мне в лесу волком жить?

— Спервоначалу в лесу. Отсидишься, чтоб временем твое дело запуржело. А потом умен да проворен будешь, документы выправишь. Там тебе помогут. Россия-то велика, есть куда приткнуться. Только сюда уж носу не кажи. Отрезанный ты для своих-то.

Федор пристально смотрел на деда Андрея и не узнавал его. Такой прямодушный, понятцый — дед разворачивался теперь новой, неведомой стороной, с особенным толкованием и подходом к жизни.

— В мое-то время, в двадцатые годы, за комиссарскую кровь на месте в расход пускали… Уходи, Федька. Кто знает, может, и эта власть рухнет, как царева. Ничего вечного-то на свете нету. И надежду имей. Переворотится, глядишь, все, тогда и возвернешься. Простят, позабудут. Большевики-то сами тюремные нары пообтирали — то каторжный, то беглый ссыльный. А нынче, вон вишь, герой на герое… Запоминай, чего скажу. Твердо запоминай.