А вот с учёбой Ханано возникли трудности. Память о радостном времени, некогда проведённом в токийской школе, побудила меня выбирать среди школ при миссиях, однако, присмотревшись к ним повнимательнее, я заключила, что, хотя атмосфера в этих школах, бесспорно, благожелательнее, по уровню образования государственным они всё-таки не соперницы. Словом, я выбрала для Ханано государственную школу, её директор считался одним из лучших в Токио, вдобавок она, к счастью, располагалась неподалёку от нашего дома. Да и родственники Мацуо — я это знала точно — одобрили бы такой выбор.
Японский язык Ханано знала плоховато, а вот в литературе, истории и традициях Японии разбиралась не хуже ровесников и первый класс явно переросла.
Власти не знали, как с ней быть, ведь правила в Японии достаточно строги. Жизнь общественная всё ещё движется по накатанной колее, и в мелких чиновниках настолько сильна былая феодальная гордость нерушимой верностью букве закона, что малейшая попытка заставить их отступить от сложившихся обычаев приводит их в крайнее замешательство. Снова и снова я с замиранием сердца слышала, что ни в одном классе не находится места для Ханано, однако упорно отказывалась сдаваться! Я стояла на своём, доказывала, что раз Япония считает детей, родившихся за границей, своими гражданами и в ней действует закон о всеобщем обязательном образовании, следовательно, что-нибудь можно придумать.
Словом, пришлось потрудиться; меня преследовало ощущение, будто день за днём моего ребёнка всё теснее опутывают нитями бюрократии, но наконец Ханано приняли в третий класс, а мне — безмолвной зрительнице с блокнотом — разрешили сидеть в дальнем конце кабинета.
Никогда не забуду те первые дни. Ханано была девочка сообразительная, наблюдательная, уже знала истории, которые проходят в третьем классе, но иероглифы не читала и объяснения учителя понимала плохо. Снова и снова я замечала, как лицо её оживляется, но в следующий миг выражение пристального внимания сменяется недоумением, а там и полнейшей тоской. И каждый вечер наш дом превращался в учебный класс, я проходила с Ханано сегодняшние уроки, переводила и объясняла ей по-английски. В свободное время — даже за едой — мы играли в игры, в которых можно использовать только самые распространённые слова, и Ханано, едва заслышав, что Таки возле двери кухни торгуется с продавцами, неизменно была тут как тут. И всё-таки, на мой взгляд, полезнее всего для неё оказалась школьная площадка для игр. Там она вызывала у всех приятное любопытство. Ханано принимала участие во всех играх, бегала, жестикулировала, болтала по-японски, веселилась и при этом десятками накрепко запоминала слова, которые позволяли ей выражать мысли без помощи переводчика.
Я неизменно посылала отчёты дяде Отани, и в целом мне нравились «исследовательские визиты» родни, но необходимость спрашиваться у семейного совета, прежде чем принять решение или изменить даже самую малость в нашем обиходе, раздражала меня, а порой и оказывалась бессмысленной. Что за нелепость — для проформы уточнять у семейного совета, какой из двух предметов выбрать для Ханано, хотя никто из родственников не знал и не удосуживался выяснить, чему и как она раньше училась, но при этом все они считали, что девочке ни к чему тратить время ни на тот, ни на другой предмет! Но я соблюдала формальности до мелочей, и по прошествии времени визиты родни сделались реже и дружелюбнее, а на вопросы мои отвечали: поступайте как знаете.
Когда Ханано овладела японским до такой степени, что могла разбирать иероглифы на уличных вывесках, слушать и понимать разговоры о себе, я перестала ходить в школу и переключила внимание на хозяйство. И обнаружила немало трудностей. Некоторые казались пустячными, почти незаметными, но всё же они раздражали, как укусы мошек. Например, я посчитала, что детям будет лучше носить американскую одежду. Её у них было много, и в прогрессивных японских семьях дети одевались именно так — за исключением торжественных случаев. С наступлением холодов я надевала на девочек тёплое бельё и шерстяные чулки, поскольку каждый школьный кабинет обогревали всего-навсего две угольные печурки. Но, невзирая на всю мою заботу, Тиё однажды вернулась домой простуженная. Следующее утро выдалось промозглым. У меня не хватило духу лишить её величайшего удовольствия, но о том, чтобы подвергать дочь опасности разболеться ещё пуще, не могло быть и речи. Что было делать? Вдруг меня осенило. У Тиё было мягкое шерстяное пальтишко, целиком закрывавшее платье. Я надела на дочку пальто, застегнула его на все пуговицы и, наказав не снимать его, отправила Тиё в садик.