Выбрать главу

 

-        Что вам угодно?

От Натиса, конечно же, не ускользнуло впечатление, произведенное им на хозяина дома и на Аколазию.

-        Садись в машину, поговорим, - нехорошо улыбаясь, ответил он.

-        А здесь нельзя?

-        Нет!"

 

Подмастерье чувствовал, в каком глупом положении очутился, но ему не было стыдно. Не глядя на него, Аколазия направилась к выходу. Натис двинулся за ней. Через минуту Подмастерье услышал, как заработал мотор и машина отъехала.

 

Он находился в зале и не очень торопился перебраться в свою комнату. Теперь его больше всего беспокоил Гвальдрин. Он надеялся, что Гвальдрин уже спит, но для проверки требовалось постоять несколько минут у двери и прислушаться. Он уже думал, что ему делать, если Гвальдрин проснется и напугается. Странно было, что раньше он об этом не задумывался. Оказалось, что он может сделать не так уж много; оставить зажженным свет в зале и прихожей и приоткрытой свою дверь.

 

Медленно, стараясь производить как можно меньше шума, он пошел к себе. Трудно было думать об Аколазии и оставаться спокойным. Задумавшись над тем, что может произойти на протяжении ночи, он с ужасом обнаружил, что здравый смысл изменил ему. Он понял, что больше никаких испытаний выдержать не в силах и, когда бы ни пришла Аколазия, среди ночи или под утро, побитая или обласканная, он станет перед ней на колени и будет молить покинуть его дом.

 

Он попытался было несколько взбодрить себя мыслью, что сравнительно легко избавился от Гикета, но вскоре махнул рукой, постелил постель и лег. Хоть он и был уверен, что ни за что не уснет, сон завладел им вопреки даже беспокойству по поводу оставшейся открытой двери, в другое время способному без всяких иных причин лишить его сна.

 

 

XI

 

 

Спал Подмастерье меньше часа и проснулся с чувством вины, будто взывавшей к нему: “Как можно спать в такое время?” Он встал и посмотрел в окно, у многих соседей горел свет, значит, было не так поздно. Затем он дошел до двери в комнату Аколазии и прислушался: там было тихо.

Возвратившись к себе, он снова лег.

 

Сначала он всю свою обиду хотел взвалить на незавершенность истории Лота, но не долго убаюкивал себя этой мыслью. Как-никак большая часть истории была пересказана, да и конец был Аколазии известен, не говоря уже о нем самом. Потом, уже не в первый раз, он вернулся к действительности, которая была для него более незавершенной и менее привлекательной, чем воображаемая, далекая и во времени и в пространстве.

 

Да, эту подлинную действительность уже не так легко было одухотворить. Древние греки давно уже покинули ее, а час прощания с древними евреями был недалек. Что же можно было бы сыскать взамен? Рукопожатие Натиса было, конечно, заметным явлением в жизни, но оно скорее отжимало всю духовность в чуждый ей мир, чем зажимало ее в ее естественных границах.

 

Затем мысли снова перешли на Зелфу, ставшую главной героиней повествования, и на ее переживания перед брачной ночью с отцом, которому предстояло стать супругом. Жизнь готовила ей участь стать сестрой собственного сына или собственной дочери, старшей сестрой и воспитательницей.

 

А кем была для него Аколазия? Духовной сестрой и наложницей. Тоже вроде бы кем-то одним в двух лицах, несовместимых друг с другом и, однако, необходимых друг другу, чтобы вообще возможно было их сосуществование. А где теперь Детерима? Завтра, нет уже сегодня днем, Аколазия намеревалась позвонить ей. А для этого желательно было, чтобы она уже заявилась домой.

 

Почему же ему нечего сказать о Лоте, ведь он тоже должен был переживать или даже мучиться перед совокуплением с дочерью? И все же Мохтериону нечего было сказать, нечего переживать и не о чем терзаться, ибо он обречен был терпеть, а после свершения событий, как побитая собака, предпочесть безмолвие и бессмыслие всем благам мира. Но тогда почему он сам продолжает думать? Или, может, он думает, стараясь не касаться беспокоящих его вещей?

 

Его сменяющиеся в беспорядочной последовательности образы нельзя было назвать переживаниями. А отсюда уже было рукой подать до заключения, что он из тех, кто всегда вынужден терпеть. Ну и что же? Разве терпение не признавалось им основным достоинством человека? Но что-то все же унижало и, конечно же, он знал причину.

 

Тот, кто терпит, оказывается битым, а битый терпит ради сохранения еще меньшего, по сравнению с тем, что еще осталось в его распоряжении. Так это и есть. Но когда он попал в разряд терпящих, битых? Ответ был столь же неожиданным, сколь и приятным. Он стал им, когда решил стать для Аколазии наставником и клиентом одновременно, когда была решена судьба их сосуществования.