Аколазия расхохоталась. Вскоре ее веселье передалось и ему.
- Чем же все закончилось? Употребил он тебя или нет?
- Употребил, да еще как! Всю кровь высосал, разве что член не засунул мне в задний
проход.
- То-то ты задом прилип к подстилке! Боишься, что выдашь себя, если встанешь.
- Вот это проницательность. Ладно, шутки в сторону, как же нам быть?
- Ты о чем? Разве я ему не понятно объяснила? Мне кажется, он все понял.
- А сколько ему понадобилось, чтобы оживить мозги?
- Сколько? - переспросила Аколазия, и улыбка, а вместе с ней и веселость исчезли с ее лица.
Последовала еще одна пауза.
- Аколазия, в таком режиме меня хватит очень ненадолго, - почти плачущим голосом вырвалось у него.
- Меня потребляют, а ты страдаешь! Разве это в порядке вещей? - смеясь, сказала Аколазия, но в ее веселости не было прежней раскованности. - Пора спать, у меня глаза закрываются, а у тебя?
- У меня тоже. Ты принесла свою простыню? На кушетке в галерее простыни нет, да и подушки тоже.
- Я хочу лечь с тобой, - просто и без тени обиды сказала Аколазия. - Ты же согласился. Кроме того, подошло время очередной платы."
Подмастерье удивился, что слова Аколазии не вызвали в нем никакого протеста и еще меньше - отвращения. Более того, после ее слов он почувствовал прилив энергии, встал с постели, собрал белье и бросил на кресло, чтобы раздвинуть диван, затем снова постелил. Не забыл о презервативе и, включив настольную лампу, дающую достаточно света, включил еще и подвешенный к потолку светильник.
Аколазия разделась и легла прежде него. Он сбросил халат и, переступив через него, лег рядом с ней. У него было такое чувство, будто они никогда не касались друг друга. Менее чем через минуту все было кончено.
- Тебе не было больно? - спросил он.
- Нет, - ответила она и повернулась к нему спиной."
Он встал, переступил через нее и вышел в галерею. При виде презерватива сердце у него сжалось: он был весь в крови.
Потом он погасил настольную лампу и, вновь оказавшись рядом с ней, прижался к спинке дивана, чтобы высвободить для нее больше места. Только что свершившееся соитие приблизило его к развязке еще больше, чем все неприятности вместе взятые, имевшие место до сих пор.
XIV
Непонятно было, не хочет или не может он заснуть. Она повернулась на бок и лежала спиной к нему. Это была их первая проведенная ночь, и он почувствовал явное облегчение оттого, что не видит ее лица и тела их не соприкасаются. Было очень тихо, но и в этой тишине он не слышал ее дыхания. Тишина придавала ему сил. Едва он успел освоиться с ней, как его стали донимать мысли о ее скоротечности. У него не было желания продлить это состояние, оно просто не успело возникнуть - мешала трезвость.
Как назло и облегчение, и тишина, и осмелившееся посетить его спокойствие совместными усилиями обнажили и выманили на поверхность сознания боль, самую обычную, называемую чаще всего душевной болью. Подмастерье съежился и еще крепче прижался к спинке дивана. Мысли не тревожили его; не потому, что он вовсе не думал и его сознание застыло на каком- то одном излюбленном образе или легко и бессмысленно перескакивало с одной картины на другую, но потому, что все, что ему вспоминалось и о чем он думал, было настолько понятным, известным, передуманным и определенным, что не требовало мыслительных усилий.
Ценой именно этого отсутствия мыслей и была боль, немножко особенная, возможно, из-за того, что он не пытался как-то справиться с ней и загнать ее в глубь. Это примирение с болью происходило не потому, что она была слишком сильной и в зародыше же подавляла любую попытку справиться с ней. Она владела вечным Подмастерьем как бы с его согласия, постоянно напоминая ему о себе и словно заставляя его усвоить накрепко, что в данную минуту нет на свете ничего более близкого, более желанного, более верного, чем она, но наверняка отдавая ему больше, чем брала у него или же во что обходилась.
Боль превратилась в его полновластную хозяйку с давнишних времен и стала его тайной, даже не просто тайной, а самой сокровенной из тайн. Она служила, она помогала, она выручала. Ее присутствие было самодостаточным; только человек, способный носить в себе боль, слабый настолько, что всегда готовый избегать ее, все чаще и чаще предоставлял бы себя и уступал бы себя ей, мог рассчитывать на то, что он не унесет с собой на тот свет никаких тайн.