Выбрать главу

4. Hesychia. Святые отцы говорят, что не может быть подлинного богословия без внутреннего безмолвия и сердечной тишины. В Пс. 45, 11, о котором мы говорили, слову «остановитесь» в греческом тексте соответствует глагол «σχολάσατε». Это слово употреблялось в древности в различных смыслах, среди прочего оно могло иметь следующее значение: проводить время в беседах с учеными и философами, быть слушателем и учеником [7, 3, col. 1210-1211].

Действительно, подлинное богословие — это не только разговор о Боге, но и слушание Бога, которое предполагает безмолвие. Святитель Григорий Богослов задается вопросом: «Когда же можно». Имеется в виду возможность заниматься богословием. И отвечает на него: «Когда мы бываем свободны от внешней тины и мятежа… Ибо действительно нужно упраздниться, чтобы разуметь Бога» (Пс. 45, 11) [8, 386].

Подобного рода мысли могут показаться искусительными. Мы привыкли считать, что богословие — это именно некоторое теоретическое занятие, нечто сродни философии, а исихазм ассоциируется у нас с христианской мистикой, с высочайшими вершинами ее. Но в действительности в традиции Восточной Церкви противопоставления богословия и мистики никогда не существовало.

«Богословие и мистика отнюдь не противополагаются; напротив, они поддерживают и дополняют друг друга. Первое невозможно без второй: если мистический опыт есть личностное проявление общей веры, то богословие есть общее выражение того, что может быть опытно познано каждым. Вне истины, хранимой всей Церковью, личный опыт был бы лишен всякой достоверности, всякой объективности; это было бы смесью истинного и ложного, реального и иллюзорного, это был бы «мистицизм» в дурном смысле этого слова. С другой стороны, учение Церкви не имело бы никакого воздействия на душу человека, если бы оно как-то не выражало внутреннего опыта истины, данного в различной «мере» каждому верующему. Итак, нет христианской мистики без богословия и, что существеннее, нет богословия без мистики» [9, 9—10].

Если все, что было сказано выше о богословии, соответствует действительности, можно задаться вопросом: «Кто из нас имеет смелость заниматься богословием или называть себя богословом « Можно поставить вопрос и по-другому: «Может ли в таком случае богословие быть учебной дисциплиной, преподаваемой в академии и в богословском институте и можно ли вообще устраивать экзамены по богословию, оценивать знания учащихся, выставляя им пятерки, четверки и даже иногда двойки».

Действительно, вопрос не праздный, потому что занятия богословием требует от человека большой ответственности. Особенно это касается тех, кто не только изучает богословие, но кому предстоит богословие преподавать.

Святитель Григорий Богослов так предостерегает тех, кто вступает на этот небезопасный путь:

«Любомудрствовать о Боге можно не всякому, — да! не всякому. — Это приобретается не дешево и не пресмыкающимися по земле! Присовокуплю еще: можно любомудрствовать не всегда, не перед всяким и не всего касаясь, но должно знать: когда, перед кем, и сколько. Любомудрствовать о Боге можно не всем, потому что способны к сему люди испытавшие себя, которые провели жизнь в созерцании, а прежде всего очистили, по крайней мере очищают, и душу и тело. Дня нечистого же, может быть, небезопасно и прикоснуться к чистому, как для слабого зрения к солнечному лучу» [8, 886].

Поскольку я, например, не соответствую ни одному из вышеназванных требований, то единственным утешением для меня может быть следующая схема, представленная другим святителем Григорием — Григорием Паламой. Схема эта следующая: всех желающих быть богословами святитель Григорий разделяет на три категории. Первая — это святые, то есть те, кто достиг полноты личного опыта богообщения, это богословы в подлинном смысле слова. Ко второй относятся те, кто не имеют такой полноты, но доверяют опыту святых. Такие люди также могут быть хорошими богословами, так сказать, богословами второго уровня. Наконец, к третьей святитель Григорий относит тех, кто и опыта не имеют, и опыту святых не доверяют. Они являются плохими богословами или, попросту говоря, не богословами вообще.

И хотя большинство из нас далеки от святости, ничто не мешает нам к святости стремиться и быть богословами во втором значении этого слова. Мы можем доверять святым и свидетельствовать о том, как они жили и как они говорили. Вот именно такое богословие, на втором уровне, возможно и в Богословском институте.

В чем же цель существования такого богословия в общепринятом смысле слова? Святые отцы, которых мы считаем своими учителями в богословии, часто начинали богословствовать не по доброй воле, а под влиянием внешних обстоятельств. Практически все святые отцы Православной Церкви — это аскеты, подвижники, которые ставили перед собой практические жизненные цели, в планы которых обычно не входило написание учебников и систематических научных трудов. У святых отцов встречается мнение о том, что богословствовать, находясь на высотах духа, невозможно. Заниматься собственно богословием можно только тогда, когда человеку присуща средняя мера «в возбуждении духовном» (Св. Диадох) [3, 12].

Иеромонах, впоследствии архимандрит, Софроний Сахаров так передает нам слова прп. Силуана Афонского, своего учителя:

«Можно с уверенностью сказать, что никто из святых не стал бы искать словесного выражения своего духовного опыта и навсегда пребыл бы в молчании, если бы не стояла перед ним задача научить ближнего, если бы любовь не порождала надежды, что хоть кто-нибудь, хотя бы одна душа услышит слово и, восприняв покаяние, спасется» [10, 82].

Кроме задачи научить ближнего, есть и другая задача, которая в наши дни является даже более актуальной — не только научить другого, передать ему свой опыт, но и защитить опыт Церкви от различного рода искажений. Как мы видим, обе эти задачи, научение ближнего и защита опыта Церкви, являются практическими. Богословие существует не для того, чтобы приумножать богословское знание, а для решения вполне конкретных задач духовной жизни.

«В противоположность гносису, где познание само по себе является целью гностика, христианское богословие в конечном счете всегда только средство, только некая совокупность знаний, долженствующая служить той цели, что превосходит всякое знание. Эта конечная цель есть соединение с Богом или обожение, о котором говорят восточные отцы. Мы приходим, таким образом, к заключению, которое может показаться парадоксальным: христианская теория имеет значение в высшей степени практическое, и чем мистичнее эта теория, чем непосредственнее устремляется она к высшей своей цели — к единению с Богом, тем она и «практичнее» [9, 10].