Выбрать главу

Tragique, messieurs[252]. Я так это называю, потому что все несчастья мира, думается мне, проистекают от разобщенности духа, от глухости неразумия, раздирающих его на части. Вагнер называл мазней импрессионизм в современной ему живописи, будучи в той области истым консерватором. Между тем его собственные гармонические ходы имеют немало общего с импрессионизмом, восходят к нему, более того, своими диссонансами нередко его превосходят. Парижским мазилам он противопоставил Тициана: вот истинный художник. A la bonne heure![253] На самом же деле его живописные вкусы скорее склонялись к Пилоти и Макарту, изобретателю декоративного букета; а Тициан — он был по душе Ленбаху, который, со своей стороны, так хорошо разбирался в Вагнере, что «Парсифаля» назвал «тру-ля-ля», да еще прямо в лицо его создателю. Ah, ah, comme c’est mélancolique, tout ça![254]

Господа, я ужасно отклонился! Отклонился от цели своего приезда. Считайте мою болтливость за признак того, что я поставил крест на намерениях, которые привели меня сюда! Я убедился, что они неисполнимы. Вы, мэтр, отвергаете мой волшебный плащ. Мне не суждено в качестве вашего импресарио представить вас миру. Вы от этого отказываетесь, и я, собственно, должен был бы пережить большее разочарование, чем я переживаю… Sincèrement[255], я задаюсь вопросом, разочарован ли я вообще? В Пфейферинг, может быть, и приезжают с практической целью, но эта цель — всегда и неизбежно — второстепенного значения. Сюда являешься, даже будучи импресарио, главным образом pour saluer un grand homme[256]. Деловая неудача не может уменьшить это удовольствие, в особенности если немалая доля позитивного удовлетворения как раз и покоится на разочаровании. Да, это так, cher maître! Надо сказать, что ваша неприступность и мне доставила удовлетворение; я поневоле ее понимаю и ей симпатизирую. Конечно, это против моих интересов, но что поделаешь, — я человек! Впрочем, человек — слишком обширная категория, мне следовало бы подобрать более специальное выражение.

Вы даже не подозреваете, maître, до какой степени она — немецкая, ваша répugnance[257], она, если мне будет дозволен этот экскурс в психологию, состоит из высокомерия и смирения, из презрения и боязни; я бы сказал, что она ressentiment[258] серьезности к салонному духу. Ну, я, как вы знаете, еврей, Фительберг — архиеврейское имя. У меня в крови Ветхий Завет — не менее серьезная штука, чем немецкая сущность, а это тоже не очень-то располагает в пользу valse brillante[259]. Конечно, это немецкий предрассудок воображать, что за рубежом царит только valse brillante, а серьезность — достояние одной Германии. Тем не менее еврей всегда несколько скептичен по отношению к миру; и этот скепсис оборачивается симпатией к Германии, хотя за эту симпатию тебе могут дать по шее. Немецкое — это ведь прежде всего значит народное, а кто поверит в любовь еврея к «народному»? Не только не поверят, но еще наградят увесистой оплеухой, если он туда сунется. Мы, евреи, всего можем ожидать от немецкого характера, qui est essentiellement antisémitique[260], — причина, конечно, вполне достаточная, чтобы нам держаться остального мира, который мы ублажаем всевозможными развлечениями и сенсациями, хотя это отнюдь еще не свидетельствует, что мы сами дураки и пустомели. Мы отлично понимаем разницу между «Фаустом» Гуно и «Фаустом» Гёте, даже если говорим по-французски, даже тогда…

вернуться

252

Трагическая, господа (фр.).

вернуться

253

Превосходно! (фр.)

вернуться

254

Ах, ах, как все это печально! (фр.)

вернуться

255

По правде говоря (фр.).

вернуться

256

Воздать должное великому человеку (фр.).

вернуться

257

Отвращение (фр.).

вернуться

258

Застарелая неприязнь (фр.).

вернуться

259

Блестящего вальса (фр.).

вернуться

260

Который в основе своей антисемитичен (фр.).