Выбрать главу

— Иди, — отвечал он и жестокосердно добавил: — Да не говори с ним, как в тот раз: «Ну как, сынок! Ты, я вижу, молодцом», — и тому подобное. Во-первых, он тебя не услышит, а во-вторых, это не к лицу гуманисту.

Я уже собрался уходить, но он меня остановил, крикнув мне вслед: «Цейтблом!» — что тоже звучало очень жестоко. Обернувшись, я услышал:

— Я понял, этого быть не должно.

— Чего, Адриан, не должно быть?

— Благого и благородного, — отвечал он, — того, что зовется человеческим, хотя оно благо и благородно. Того, за что боролись люди, во имя чего штурмовали бастилии и о чем, ликуя, возвещали лучшие умы, этого быть не должно. Оно будет отнято. Я его отниму.

— Я не совсем тебя понимаю, дорогой. Что ты хочешь отнять?

— Девятую симфонию, — отвечал он. И к этому, сколько я ни ждал, уже ничего не прибавил.

В смятении и мраке поднялся я наверх. В комнате больного было душновато, пахло чистотой и медикаментами, хотя окна стояли настежь, только ставни были полузакрыты. Вокруг кроватки Непомука толпилось много людей; я пожимал им руки, но взор мой не отрывался от умирающего ребенка. Он лежал на боку, весь сжавшись, так что локти касались колен. Щеки его горели огнем, он глубоко втягивал воздух. Потом мы долго, долго не слышали его дыхания. Глаза у него были не совсем закрыты, и меж ресниц виднелась не голубизна радужной оболочки, а только чернота: зрачки, становившиеся все больше, хотя один увеличивался заметнее, чем второй, и почти уже поглотившие голубизну. И еще это было хорошо, когда мы видели их блестящую черноту. Временами в щелке было белым-бело, тогда ручки ребенка крепче прижимались к бокам и под скрежет зубовный судорога так сгибала маленькое тельце, наверное, уже бесчувственное, что и смотреть на это было жестокостью.

Мать тихонько всхлипывала. Я пожал ее руку и потом пожал еще раз. Да, она стояла здесь, Урсула, кареглазая дочка хозяев хутора Бюхель, сестра Адриана, и из скорбных черт теперь уже тридцатидевятилетней женщины проглянули на меня, — я был очень этим растроган, — старонемецкие черты Ионатана Леверкюна. С ней был и ее муж; получив телеграмму, он тотчас же выехал за Урсулой в Зудероде: Иоганн Шнейдевейн, рослый, красивый, статный человек с белокурой бородой, с голубыми глазами Непомука и с благодушно-важной речью, которую Урсула быстро переняла от него, так же как перенял и эльф, явившийся нам, маленький Эхо.

Кроме них и то входившей, то уходившей матушки Швейгештиль, в комнате была еще волосатая Кунигунда Розенштиль, однажды, когда ей разрешено было посетить Пфейферинг, познакомившаяся с мальчиком и навек заключившая его в свое исстрадавшееся сердце. Она тогда же написала на машинке, на бланках своей преуспевающей фирмы, длиннейшее письмо с принятым в коммерческой корреспонденции условным знаком вместо «и», где образцовым немецким стилем передавала свои впечатления Адриану. Теперь, устранив с поля боя госпожу Нэкеди, она добилась позволения сменять матушку Швейгештиль и Клементину, а позднее и Урсулу Шнейдевейн в уходе за больным, подавала пузырь со льдом, обтирала его спиртом, старалась влить ему в рот лекарство и питательные соки и ночью с большой неохотой уступала свое место возле его постели…

Все мы — Швейгештили, Адриан, его родные, Кунигунда и я, — не обмениваясь почти ни единым словом, ужинали в зале с Никой, причем женщины, то одна, то другая, часто вставали из-за стола, чтобы взглянуть на больного. В воскресенье утром, как ни горько мне это было, я уехал из Пфейферинга, — к понедельнику мне надо было просмотреть целую кипу латинских экстемпоралий. С Адрианом я распрощался, сказав несколько добрых слов, и то, как он меня отпустил, было утешительнее вчерашней встречи. Со слабой усмешкой он произнес по-английски:

— Then to the elements. Be free, and fare thou well![287]

Затем он быстро от меня отвернулся.

Непомук Шнейдевейн, Эхо, дитя, последняя любовь Адриана, опочил двенадцатью часами позднее. Родители увезли с собой на родину маленький гробик.

XLVI

Почти целый месяц я не притрагивался к этим своим записям; мешало мне, во-первых, душевное изнеможение, вызванное воспоминаниями, которые я изложил на последних страницах, но также и быстро друг друга сменяющие, в своем логическом развитии давно предвиденные, в известном смысле даже желанные и тем не менее в отчаяние и ужас повергающие события, которые с тупым фатализмом переносит наш злосчастный народ, народ, опустошенный горем и страхом, ничего уже не способный постигнуть; и мой дух, усталый от давней печали, давнего ужаса, тоже беспомощно предан во власть происходящего.

вернуться

287

Итак — в стихию вольную. Прощай! (англ.)