– Не угостите? – спросила Ангела.
От выпитого и съеденного её отекшие и обвислые щёки покраснели, большие глаза влажно заблестели.
– Avec plaisir, madame!
Ангела взяла папиросу из раскрытой коробки, сунула в свои огромные, красные, масляные от еды губы. В них папироса выглядела зубочисткой.
Бармен поднёс огня.
Ангела прикурила, сильно затянулась, сразу спалив почти всю папиросу, и выпустила долгий, широкий и густой протуберанец дыма.
– Как ваш Мутный?
– С вашей помощью я побеждаю его. С тех пор как вы его назвали, я дрожу всё меньше.
– Слава Богу!
– Слава вам, доктор. За вас! – Она подняла стакан.
Маша присоединилась. Ангела одним глотком ополовинила стакан.
– Дорогая, не советую вам после процедуры налегать на алкоголь, – произнёс Гарин.
– Ах! – Она махнула гибкой рукой. – Ерунда. За девяносто семь лет мне пришлось выпить столько разных национальных напитков разнообразной крепости, что моя печень закалена навечно. Когда Бавария в первый раз решила отделиться, я поехала к ним одна, без свиты. Это было время Октоберфеста. Они меня даже не встретили в аэропорте имени их жирного Франца-Йозефа. Ignorieren! Всё правительство на Октоберфесте. Прекрасно. Я человек суровой прусской этики, нам чужда вся эта южная пивная карнавальность. Но – дело есть дело. Поехала туда, вошла в павильон. Сперва оторопели. Потом весь павильон стал орать: “Бу-у-у!” Так у нас в театрах приветствуют провальные пьесы. Времена тогда были крутые – ПИР[42]ломилась в двери. Люди на взводе. Наци подняли головы. Атмосфера накалена. Сидят баварские политики, бизнесмены, военные, стучат кружками и кричат: “Бу!” Ладно, что ж. Подошла, села. Подходит ко мне официантка. И я ей показываю…
Ангела подняла руку и растопырила все свои четыре пальца.
– И приносит она vier Ma ß.
– Это что? – спросила Маша. – Увы, я не была в Баварии.
– Четыре литровые кружки пива. Павильон притих. Смотрят. И я молча, спокойно, без передышки выпила подряд все четыре кружки. Загудели, засмеялись одобрительно. Я посидела, а потом ка-а-ак рыгну! Вы же знаете, как pb умеют рыгать.
– О да! – тряхнул бородой Гарин.
– Там акустика хорошая была. Весь павильон притих сразу. А я молча расплатилась, встала и выкатилась оттуда. Через пару дней вопрос о выходе Баварии был снят с повестки.
– Браво! – зааплодировала Маша и взяла свой стакан. – Дорогая Ангела, за вас!
– За вас! – присоединился Гарин.
Выпили.
– Четыре кружки! – покачала головой Маша. – Невероятно! Я умерла бы, если б выпила сразу литр пива.
– Маша, ради единой Германии я могла бы выпить и восемь, – ответила Ангела.
Гарин с Машей расхохотались.
– Знаете, Ангела, – заговорил Гарин, успокоившись. – Вы представить себе не можете, как я любил довоенную Германию! Гимназию я окончил в Санкт-Петербурге, а потом покойный папаша спонсировал моё дальнейшее обучение, я поехал в Берлин, поступил в университет на медфак. Проучился, увы, всего два года.
– Почему?
– Выгнали, – произнёс Гарин, с усмешкой сожаления оттопыривая губы.
– Было за что?
– Было, было. Признаться, я вёл тогда не очень разумный и здоровый образ жизни.
– Трудно представить! – растянула Ангела пьяные губы, обнажив большие, ровные жёлтые зубы.
– Доктора Гарина тогда ещё не было! Был барчук из нового дворянства, гедонист и повеса. За эти два университетских года я сменил шесть любовниц. Берлин тогда после долгого крена влево сильно поправел, ну да вы это хорошо помните.
– Мне ли не помнить! Я тогда, как мама, мирила правых и левых.
– После известных событий Зелёного Июля стали возрождаться Burschenschaften[43]. В университете их было целых три. Я вступил в одно. Дуэли на шраперах. Удары тока в лицо с кончика рапиры, ожоги довольно сильные. С обожжёнными лицами мы гордо шли на лекции. Признаться, я совершенно не мог научиться фехтовать, но тем не менее дрался на дуэлях, как велела мода. Глупость, бесшабашность. Морда дурака сияла ожогами. Мои девушки целовали их…
– Счастливые… – прошептала Маша в стакан.
– Потом я повздорил с одним студентом из-за барышни на университетском балу. Драться я тоже не умел, однако умудрился во время потасовки сломать ему руку. Меня выгнали. Я вернулся в родной Питер. Отец мой был человеком суровым, да и времена тогда были не сладкие: новая монархия, после Постсовка всё в России кроилось заново, многое шло под нож. Были введены сословия, телесные наказания, цензура, реформа устной речи, мундиры в учреждениях, каторга по образцу XIX века, ну и новое дворянство, естественно. Отец отказал мне в содержании. Но два университетских года в Берлине зачлись, я поступил на третий курс питерского медфака и окончил его. Чтобы не умереть с голоду, работал санитаром, и даже в морге. Мыл трупы. Там, кстати, хорошо платили. А потом я уехал из Петербурга в глухую русскую провинцию и стал уездным врачом доктором Гариным. Вот так.