Выбрать главу

— Ладно, приду. Заодно Маргариту повидать надо, — согласился Славыч, и Христофоров сочувствующе кивнул, как будто давний развод однокурсника сильно его печалил.

* * *

Красивое имя — Элата, можно так теперь себя и называть. Второе рождение — второе имя. Девочка под одеялом подтянула ноги к животу. В палате было душно, но раскрываться не хотелось. Она упиралась головой в свод темной постельной пещеры и представляла себя сложившей крылья уставшей бабочкой, вокруг которой ничего нет.

Больница — то место, откуда легко представить, что мир исчез, растворился, сгинул. А тот его кусочек, что виден за окном, — забытая декорация.

Снаружи нет мира, в котором, как в гигантском шаре-зорбе, мчащемся по своей траектории, кувыркаются с ног на голову и обратно семь миллиардов человек. Этот зорб, сорвавшись с надоевшей за миллионы лет орбиты, мчится в никуда, подгоняемый космическим ветром, подпрыгивает на ухабах метеоритных потоков, чудом уворачивается от провалов черных дыр. Но девочка не в зорбе, она лежит в тихом, теплом ватном углу на краю Вселенной. Да, на краю, потому что невозможно представить, как эта Вселенная бесконечна, что бы там ни говорили ученые.

Снаружи нет старого здания больницы с высокими сводами и запахом страха, заполняющим все существо, как воздух — надуваемый шар. Страха все больше, шар все шире. И лопнул бы — так нет: страх плещется внутри тошнотой. Чувство страха в больницах вторично, первичен запах страха, эти больничные миазмы — губительные невидимые испарения. Одеяло все это приглушало, и девочка представляла, что снаружи нет кислого запаха процедурных и острой вони хлорки, сливающихся в общий для всех больниц дух неблагополучия.

Снаружи нет осени, которая зависла, как экранная заставка компьютера — серое небо, желтые листья, падающие картинно медленно, словно по кругу, в обход закона всемирного тяготения. Ранней осенью светло, а вот поздней будет тошно. Может быть, эту неминуемую позднюю осень она гнала от себя, когда пила таблетки? Да, и ее тоже.

Она лежала в белой пещере, устроенной за пределами времен года, где-то на краю жизни и времени. Было душно и тесно, как в чулане в детстве, но именно в чулан ей все время и хотелось забраться. Дома чулана не было, но была мамина гардеробная. Мама уже забыла про чулан, ей и невдомек, что Элата пряталась теперь под подолами платьев, среди туфель — как привыкла с детства. Прикрывала дверь и сидела под ворохом одежды, представляя, что снаружи — не существует. И она сливалась с этим несуществованием и тоже пропадала, вылуплялась из женской оболочки и рождалась бесполым Голумом в своей скрытой ото всех и всего темноте. Если бы не надо было ходить в школу и быть правильной девочкой, она не покидала бы квартиру, не раззанавешивала окна, вообще не подходила бы к ним.

Красивое имя — Элата, так она и будет теперь себя называть. Злата — для обычной жизни, Элата — в Зазеркалье. Похоже на Олю и Яло в старом детском фильме, который мама однажды нашла в Интернете, сказав, что это любимый фильм ее детства. Они смотрели его вместе. В первый и последний раз.

Перед тем как заснуть, она успела сочинить красивый ответ доктору о том, что захотела расстаться с детством, сделать следующий шаг на пути к смерти после первого — рождения. С подростковой горячностью решила пройти этот и все другие шаги сразу, разбежаться и перемахнуть через них, но споткнулась и растянулась на краю пропасти, не успев ни перелететь, ни свалиться. Ударилась о землю и превратилась в Элату, совсем как в сказке, только не доброй, а наоборот, как и положено в Зазеркалье.

Хорошее объяснение. Но утром оно забылось.

* * *

Удав опять полз наверх слишком медленно. Шнырь устал считать за ним ступеньки и вздохнул с облегчением, когда рядом с удавом загарцевала лошадка. Все шло по знакомому сценарию.

Неделю назад его перевели из любимой четвертой палаты, но он продолжал туда заглядывать. Манил его загадочно спокойный мальчик Ванечка, притягивал, как магнит. Может быть, потому, что не говорил много слов, как другие дети и взрослые. Он вообще почти ничего не говорил и смотрел на стеснительно заглядывавшего в палату Шныря как питон на кролика, уже запущенного в его, питона, клетку за полчаса до обеда. Прожив с ним в палате дольше прочих, Шнырь узнал маленькие и большие секреты Ванечки и даже хотел настучать о них Христофорову, но всё никак не мог этого сделать: когда помнил о своих намерениях — боялся Ванечки, когда забывал о страхе перед Ванечкой — забывал и о его секретах. А теперь еще новая забота у него появилась — стихи Пушкина.

полную версию книги