Выбрать главу

— Подожди маненько, — смеялся Анохин, довольный, что ввел кого-то в заблуждение. — Еще годика два послушаю и тогда на любой вопрос отвечу.

Иногда он любил покричать «для тонуса», показать «выездной спектакль», как говорили курсанты. Меняя интонации своего хорошо поставленного голоса, придавая ему то металлический оттенок, то бархатно-ласковое звучание, он ругал одних и хвалил других, не забывая попозировать перед курсом и своей осанкой, и пружинящей походкой спортсмена и отменной выправкой строевика.

Те немногие, кто знал Анохина давно, еще во времена его службы на подводной лодке, рассказывали, что он был страшный забияка. Наверное потому он и сейчас жалел забияк и по возможности прощал их. Ротный писарь Ухо государя собственными ушами слышал, как Анохин говорил Дмитриеву:

— А я, товарищ полковник, не люблю гладеньких, прилизанных, чрезмерно послушных. От них никогда не знаешь, чего ждать…

Сейчас Анохину было скучно. Курсанты сидели по домам, библиотекам, готовились к государственным экзаменам и на курсе бывали редко. Кубрики стояли пустые, лишь сиротливо вкривь и вкось в них громоздились голые железные койки и тумбочки. А шаги прохожих на Введенском канале отдавались в пустых комнатах непривычно громко. Даже воздух в кубриках стал какой-то нежилой — холодный и гулкий.

Анохин заходил в еще недавно бурлящие жизнью комнаты, садился на край железной кровати и долго сидел там, куря папиросу за папиросой. Ему было жаль расставаться с курсом. Два взвода бывших сталинградцев он принял еще пять лет назад, в довоенном 1940 году. Он отлично помнил тех ребят. Испуганные и заносчивые, маменькины сынки и «тертые калачи», успевшие немало повидать в свои семнадцать лет, они стояли в строю, и он ничего не испытывал к ним, кроме любопытства. Сейчас их, конечно, не узнать. Шутка сказать — через месяц-два врачи. Им доверят человеческую жизнь… Анохин пытался вообразить, как будут вести себя его воспитанники. Некоторых он хорошо представлял в этой роли и был спокоен за них, некоторых представлял с трудом. Он подумал, что они, конечно, не догадываются, как стали дороги ему и, если будут вспоминать о нем, то только как он наказывал их или посылал на работы… Он вздыхал, гасил папиросу и медленно шел в свой постылый кабинет. Зато когда в дни консультаций или экзаменов комнаты общежития, как в недавние времена, заполняли курсанты, Анохин преображался. Он бродил от одной группы ребят к другой, вступал в разговоры, расспрашивал, подшучивал над тем, что большинство выразило желание ехать на Черное море.

— Ишь, охламоны, — смеялся он. — Поближе к курортам служить захотелось. А кто еще недавно морочил голову далекими океанскими плаваниями, штормами, островами Фиджи и портом Вальпараисо? Кому чуть не каждую ночь снились айсберги и полярные сияния?

— Изменчивость, товарищ майор, по Дарвину один из основных признаков живой природы, — отшучивался Алик Грачев.

— Вот я и вижу, что изменчивость. Балаболы вы все. Умирать бы стал, а к таким врачам не пошел.

— Еще как прибежите! С утра очередь займете за талончиком.

— Никогда! — уверял Анохин. Он был здоров и, как все здоровые люди, считал, что будет таким всегда. — Лучше к знахарю пойду, к шаману, только не к вам.

Первый государственный экзамен, патологическая анатомия, двадцать пятого июля. Об этом напоминает большой лист бумаги, посреди которого жирно выведена цифра 25, а чуть пониже рукой Алексея нарисован череп со скрещенными костями. Действительно, взгляд на учебник и на программу может заставить содрогнуться самого стойкого выпускника. Общая патанатомия, частная патанатомия и патогенез едва ли не всех болезней, гистологические срезы многих органов, которые нужно идентифицировать под микроскопом. А главное — изучалось все это давным-давно, еще на третьем курсе и изрядно забыто. И все же у Миши есть один незыблемый принцип: «Накануне экзамена не забивать голову». Поэтому в последний день в два часа он захлопнул книгу, потянулся, сладко зевнул, сказал: