Выбрать главу

Я хотел написать о ней грустный, но героический рассказ. Рассказ этот, долго мне не давался, а потом неожиданно для себя я написал совершенно другой рассказ о почтальонше — молодой девчонке Маньке.

Теперь, в Койде, я как бы вновь встретился с давней своей героиней, перед которой я в долгу еще. И теперь я сижу у окна, а она сидит у другого, и мы молча смотрим на улицу.

Туман… Он волнами идет с моря, и где лето, где тепло, куда девалась июльская истома? Будто кто-то там, на Севере, наклонил слегка исполинскую чашу с холодом, и холод полился, потек по островам, по морю, по тундре…

Из клуба расходятся люди. Они разговаривают, перекликаются негромко, и голоса их, усиленные полночной тишиной, отдаются от деревянных стен. Лошади со звонким топотом табунками бегают по мосткам — рыжие лошади, которые всю ночь пасутся по деревне, скубут траву, трутся о потрескивающие изгороди.

К хозяйке приходят женщины, коротко оглядывают меня и садятся тоже к окну. Молчат. Спросят о чем-нибудь друг друга и молчат.

Потом все выходят в другую половину.

Смотрю на часы — половина первого ночи. Светло. Дом в тумане с синими тенями. Хотя это не тени, конечно, просто одна сторона — северная, светлее, а южная синее, сизее.

3

Колхоз держит коров своих на отгонном пастбище, километрах в пятидесяти вверх по реке. Мы собрались поехать туда, и вот часов около двенадцати ночи приходит к нам председатель Воронухин, одетый по-дорожному, в телогрейке и сапогах, приходит сказать, что моторка уже готова, вода поднимается и надо трогаться.

Через полчаса мы на берегу, возле магазина. Начало прилива, берега реки еще обнажены и мокры. На крыльце сидят несколько рыбаков, молча покуривают, смотрят на моторку, на нас… В моторке закрывают брезентом пустые ящики для масла, прилаживают, чтобы удобней было сидеть. Бредем к ней по, воде, забираемся, рассаживаемся — мы на носу, Воронухин, моторист и девушка-доярка на корме. Моторист лениво приподымается, дергает ногой и валится опять за борт. Мотор начинает тупо и звонко трещать, за кормой взбивается белое месиво. Воронухин ворочает румпелем, и мы выходим на середину реки.

Ночь облачна и поэтому пасмурна, без блеска, без яркости. Вчера весь вечер нагоняло с моря туман, туман разошелся, а облака пришли прочно, обложили небо, раза два принимался накрапывать дождь, но так и не раззадорился.

Чайки спят на песке под обрывами. Треск моторки будит их. Сквозь сон они слышат что-то мешающее им, и это что-то все близится, близится, и вот уж невыносимо больше спать, надо открывать глаза. Они открывают, видят рядом моторку, неподвижных в ней людей, разнимают крылья и неохотно летят в сторону моря, где тихо.

С нами едет девушка, примостилась рядом с Воронухиным, поджалась — милое лицо, одно из тех лиц, которые тем милее становятся, чем больше на них смотришь. Она все улыбается… Взглянешь на нее, она поймает взгляд и улыбнется, но не тебе, а как бы своим мыслям о тебе, о низком небе, о дороге, о пасмурном свете белой ночи. Или по тому, кто остался в деревне?

А когда на нее не смотрят, она успокаивается, совсем остается наедине с собой и что-то шепчет. Я посматриваю из-под капюшона на ее губы, стараюсь догадаться, что она шепчет. Наконец я догадываюсь: она поет песню. Поет тихонько, про себя, голоса не слыхать за треском мотора, а губы шевелятся.

Что же еще делать в этом равномерном треске среди всеобщей тишины? Смотреть на приземистую природу, знать, что там тихо, воображать эту тишину?

В лодке пахнет горючим, ящиками, брезентом, и мне вспоминается Архангельск, каким он предстал нам, каким уже отошел от нас, потонув в знойных ослепительно-дымных миражах.

Каждый город многолик, точно так же и Архангельск, и каким ни назови его — задумчивым, молчаливым, странным, светлым, деревянным, все будет не так, неточно.

В Архангельске я бывал не один раз, летом и осенью, при всякой погоде, и каждый раз показывался он мне своей новой, незнакомой стороной, хоть каждый раз видел я его мельком, стремясь куда-то вдаль, в свои Палестины, которые, как я думал, открыть предназначено было мне.

Архангельск в ту пору представлялся мне воротами, началом великих и загадочных дорог, ведущих бог знает куда. Будто именно в Архангельске проходила та вещая черта, которая отделяла все знакомое, испытанное от необычайного, известного нам, людям средней России, только по былинам, по сказам. И каждый раз в Архангельске испытывал я глухое мощное и постоянное волнение при мысли об обилии дорог, открывавшихся передо мною.