— Успеть бы. Ночь сейчас коротка. Пока мы с тобою найдем лопаты, кирку, носилки, пока мы его вынесем за село, рассветет. И яму надо копать, — бормотал Юсуф-боба. — Ладно.
Может, успеем до утра. Я сейчас принесу лопаты и кирку, а ты иди за лестницей. У вас, кажется, в саду есть. Сойдет за носилки.
Юсуф-боба подошел к Соипу, склонился над ним.
— Бедные дети, вас-то за что наказывают, — погладил он холодную щеку мальчика. — Да покарает Аллах того, кто поднял на тебя руку, всех, кто угнетает бедняков.
Недалеко от лагеря переселенцев, на противоположном берегу реки Муш, раскинулось еще одно турецкое село. В тот час, когда погиб Соип, там, в одном из домов, который по красоте своей, пожалуй, не уступал дому Неяз-бея, ярко светились два окна…
По убранству комнат нетрудно было догадаться, что хозяин дома — горец: по стенкам развешано оружие, у стены на деревянных нарах сложены постельные принадлежности. В углу, возле двери — скамейка из длинной, широкой доски для кудалов[95], рядом стоит круглый медный столик на трех коротких ножках.
На нарах, по-восточному скрестив ноги, сидел старик с пышной седой бородой и жадно ел чепалгаш. Тучное, рыхлое его тело, казалось, раздувалось еще больше по мере того, как в черном провале его рта один за другим исчезали мягкие куски чепалгаша. Только тогда, когда на дне тарелки осталось лишь несколько маленьких кусочков, он наконец выпрямился и, вытерев жирные руки о шаровары, с трудом произнес:
— Алхамдуллила, алхамдуллила[96]…- После чего обратил свой взор на молодую женщину, сидевшую на полу у порога. — На, Эсет, поешь, — сказал старик, отодвигая от себя тарелку. Женщина встала, взяла тарелку и, повернувшись к старику спиной, съела пару кусков. Затем накрыла тарелку миской и поставила ее в нишу стены около печки.
— Ты совсем не ешь, — ласково упрекнул старик.
— Я сыта…
— Ты не стесняйся, — все так же нежно продолжал он. — Благодаря Аллаху мы ни в чем нужды не терпим, нам надолго всего хватит.
Что понравится — одень, что захочется — скушай.
Молодую женщину неприятно удивляла перемена, происшедшая с деверем. В последнее время он стал что-то уж слишком предупредителен и необычно вежлив. И перед ней не то — смущался, не то робел. Странно. Ведь она знала и помнила его совсем другим: злым, грубым, вечно чем-то недовольным.
Ему просто невозможно было чем-либо угодить. Потому раньше один даже взгляд деверя приводил ее в трепет. Что бы она ни сделала, он ни разу не похвалил ее. Что же с ним случилось теперь? Может, сердце смягчилось после того, как он похоронил жену и брата, а сына своего, Хабиба, отправил в армию?
Иначе, в чем же причина его доброты и мягкости?
Шахби, а это был он, недолго прожил в лагере переселенцев. Он удачно купил у богатого турка дом, обставил его, как подобает состоятельному человеку, после чего приступил к осуществлению своей самой заветной мечты — устроить Хабиба на службу в турецкую армию. Он свел знакомство с Кундуховым, а через него Хабиба определили на службу в чине младшего офицера. Сам же Шахби с помощью все того же Кундухова стал кадием села.
Словом, как и предвидел старик, деньги и в Турции не теряли своей магической силы. И Аллах не забывал о рабе своем Шахби.
Но уж больно часто отвлекался Всевышний от своих главных дел и забот во имя этого благочестивого мусульманина. Его самого Аллах сделал кадием, а его сына — офицером. Как тут не возблагодарить всемогущество, для чего Шахби, разумеется, лез из кожи. Правоверным приходилось лишь удивляться, наблюдая, как благочестиво исполняет он все Божьи предначертания. В этом Шахби был силен. Как говорится, умел пустить пыль в глаза.
Но Шахби был уже стар. Все его надежды — на сына. Хабиб молод, здоров и, что самое важное, храбр. Кто знает, может, через несколько лет он станет и пашой. Иншалла, тогда он поведет свое войско в Чечню, освободит ее от гяуров и сделается имамом. Дальше этого воображение Шахби пока не шло.
Правда, лично для него не все складывалось благополучно. Он похоронил свою дородную, пышную Бежу, затем брата Гати. Но Шахби не особенно убивался. Он прочитал Коран в честь усопших, но не пожертвовал на них ни одной копейки. Мирские дела казались ему важнее.
После пятого намаза Шахби поудобнее развалился на нарах, подложил подушку и попросил Эсет подать ему четки.
— Сядь поближе, Эсет, — обратился он к молодой женщине, принимая из рук ее четки. — У меня есть к тебе дело.