Я смутно помню порт в Байонне, прибытие нашего траулера в Байонну. Траулер причалил к набережной прямо у главной площади, там были клумбы с цветами, и между ними прогуливались курортники. Мы глядели на эти картины из прежней жизни. В Байонне меня впервые назвали красным испанцем.
Я молча смотрю на низенького человечка и смутно вспоминаю тот день в Байонне, много лет назад. Все равно, что можно сказать полицейскому?
— Смотрите, — кричит он, — красный испанец!
Он глядит на меня, и я гляжу на него. Я знаю, что глаза всех людей прикованы к нам. И тогда я еле заметно распрямляю спину. Обычно я немного горблюсь. Сколько мне ни твердили «держись прямо!» — ничего не помогало, все равно я не перестал горбиться. Я в этом не волен, видно, моему телу так удобнее. Но сейчас я распрямляюсь сколько могу. Я не хочу, чтобы мою осанку приняли за позу смирения. Одна мысль об этом мне противна.
Я гляжу на маленького человечка, и он глядит на меня. Вдруг он разражается криком:
— Я проучу тебя, поганец ты этакий, уж я тебя проучу! Ты что, издеваешься надо мной? А ну, живо — становись опять в конец очереди! Сколько потребуется, столько и будешь ждать!
Я молча забираю с его стола документ и отхожу в сторону. У человечка снова потух окурок — на этот раз он с яростью сует его в пепельницу.
Идя вдоль длинной вереницы людей, я размышляю о том, что за страсть у полицейских «тыкать» всем и каждому. Может, они воображают, что этим нагоняют на нас страх? Но здешний ублюдок не понимает, что наделал. Он обозвал меня «красным испанцем», и тут же я ощутил, что больше не одинок в этом сером мрачном зале. Шагая вдоль очереди, я ловил на себе сочувственные взгляды, в серой мути зала расцветали самые чудесные в мире улыбки. Я все так же сжимал в руке бумаги, но меня подмывало весело помахать ими над головой. Я встал в самый конец очереди. Люди обступили меня, дружески улыбаясь. Они были одиноки, и я был одинок, а теперь мы вместе. Вот что он наделал, человечек с окурком.
Лежа на дне грузовика, я гляжу на деревья. Это было в Байонне, на набережной у площади. Именно там я в первый раз услыхал, что я красный испанец. Назавтра я вновь изумился, прочитав в местной газете, будто в Испании красные сражались против национальных сил. Почему их называли национальными силами, когда они воевали при поддержке марокканских войск, Иностранного легиона, германской авиации и итальянских дивизий, понять было трудно. Это одна из первых загадок французского языка, с которой мне пришлось столкнуться. Но именно в Байонне, на набережной порта, меня впервые назвали красным испанцем. На главной площади были клумбы с цветами. И за рядами жандармов толпились курортники, пришедшие поглазеть на красных испанцев. Нам сделали прививки, затем разрешили сойти на берег. Курортники глазели на красных испанцев, мы же глазели на витрины булочных. Мы глядели на белый хлеб, на золотистые булки, на все эти вещи из прежнего мира. Мы были чужими в этом мире, восставшем из прошлого.
С тех пор я навсегда остался красным испанцем. Это звание признавали за мной все. Так, в лагере меня называли Rotspanier[23]. Глядя на деревья, я радовался, что я красный испанец. Вообще с каждым годом я все больше и больше этому радовался.
Вдруг деревья исчезли, и грузовик стал. Мы прибыли в Лонгюйон, где устроили центр по репатриации узников. Мы соскочили с грузовиков, и я почувствовал, как сильно затекли у меня ноги. К нам подошли медицинские сестры, и Майор по очереди всех расцеловал. Наверно, от радости, что вернулся. Затем началась вся эта комедия. Нас заставили пить вьяндокс[24] и отвечать на бесчисленные дурацкие вопросы.
Слушая эти вопросы, я вдруг принял решение. Надо сказать, оно и раньше вызревало во мне, это решение. Я смутно размышлял о нем в гуще деревьев, на пути от Эйзенаха до здешних мест. Наверно, оно зрело во мне с той самой минуты в эйзенахской гостинице, когда мои ребята у меня на глазах стали превращаться в бывших борцов под ярким светом люстр эйзенахской гостиницы. А может быть, это случилось еще раньше. Может быть, я еще раньше подошел к этому, до того, как собрался в обратный путь. Как бы то ни было, машинально отвечая на все эти дурацкие вопросы: — А вы сильно голодали? А вы сильно мерзли? А вы были очень несчастны? — я решил, что ни за что больше не поставлю себя в положение, когда мне придется рассказывать о нашем долгом пути. С одной стороны, я прекрасно понимал, что невозможно навсегда замолчать этот путь. Но хотя бы замолчать надолго, хотя бы на много лет, господи, это единственный спасительный выход. Может быть, позднее, когда все уже перестанут говорить о нашем пути, может быть, тогда настанет мой черед рассказать о нем. Эта возможность смутно маячила где-то вдалеке.