Выбрать главу

— Скажите, мсье, вы не знаете, скоро ли мы приедем?

Солдат что-то отвечает, но в вагоне не слышно — слишком далеко.

— Что он сказал? — волнуется кто-то.

— Да погоди ты, черт возьми. Он нам потом перескажет, дай сначала выслушать.

— Еще бы, — отвечает парень солдату, — нам тут больше невмоготу.

Снаружи снова раздается голос немца, но в вагоне ничего не слышно.

— Правда? — говорит парень, беседующий с немецким солдатом.

Невидимый солдат опять произносит что-то неразборчивое.

— Спасибо, мсье, большое спасибо, — отвечает парень.

Шаги удаляются по шпалам.

— Черт побери, до чего же ты вежлив, старик! — опять начинает прежний голос.

— Ну, что он тебе сказал?

Парня со всех сторон забрасывают вопросами.

— Чем орать, дали бы ему вставить слово! — выкрикивает кто-то.

Парень начинает рассказывать.

— Так вот, значит, когда я спросил, скоро ли мы приедем, он сказал: «А вам, — говорит, — что, не терпится скорее приехать?» — и головой покачал.

— Покачал головой? — переспрашивает голос справа.

— Покачал, — подтверждает парень, говоривший с немецким солдатом. — А почему, ты думаешь, покачал? — спрашивает тот же парень справа.

— Да катись ты знаешь куда, начхать на то, качал он или не качал! — кричит другой.

— По-моему, он вроде бы хотел сказать, что на нашем месте не торопился бы приехать, — отвечает тот, кто говорил с немецким солдатом.

— А почему? — спрашивают из середины вагона.

— Да заткнитесь вы все, наконец! Скоро мы приедем или нет? — возмущенно кричит кто-то.

— Он говорит, можно считать, мы уже приехали, а теперь нас повезут по узкоколейке к лагерному вокзалу.

— А нас в лагерь везут? Какой еще лагерь? — раздается удивленный голос.

Удивленному голосу отвечает град издевок.

— А ты думал, нас на курорт везут, болван, с луны ты свалился, что ли?

Тот молчит, как видно, обдумывает то, что узнал.

— Но почему он покачал головой? Хотел бы я знать, почему он все-таки покачал головой? — настаивает прежний голос.

Но на него уже никто не обращает внимания. Все с невольным облегчением отдаются мысли, что наш путь близится к концу.

— Слыхал, старик, — говорю я парню из Семюра. — Мы, можно считать, приехали.

Он со слабой улыбкой качает головой, как только что, по словам парня, покачал головой немецкий солдат, который с ним говорил. Похоже, мысль о том, что путь наш близок к концу, не приводит моего друга в восторг.

— Тебе плохо, старик? — спрашиваю я парня из Семюра.

Он не отвечает, а тут вдруг состав, лязгнув буферами, рывком трогается с места. Парень из Семюра качнулся назад, я успел его подхватить. Его руки вцепились в мои плечи, и луч прожектора, мечущийся по вагону, осветил на мгновение его лицо. На нем застыла улыбка, взгляд полон глубокого изумления. Судорожно впившись руками в мои плечи, он кричит сдавленным, хриплым голосом: «Не бросай меня, друг!» Я только собираюсь ответить ему: «Не дури, старик, ну с чего вдруг я тебя брошу», но его тело внезапно коченеет, и он становится таким тяжелым, что я едва не падаю среди задыхающейся, темной груды тел в вагоне вместе со своей ношей, тяжелой как камень, мертвой ношей, повисшей на моих плечах. Я пытаюсь перенести всю тяжесть тела на мою здоровую ногу — на другой ноге болит распухшее колено. Я пытаюсь выпрямиться, поддерживая в то же время тело друга, ставшее бесконечно тяжелым, предоставленное своей собственной мертвой тяжести — грузу целой жизни, жизни, внезапно покинувшей его.

Поезд идет на большой скорости, а я поддерживаю под мышки тело моего друга из Семюра. Я поддерживаю его под мышки, и пот градом струится у меня по лицу, несмотря на холодный ночной воздух, врывающийся в окна, за которыми теперь мелькают огни.

Он сказал мне: «Не бросай меня, друг!» — чушь какая, ведь это он меня бросил, он ушел. Теперь он не узнает, чем закончился этот путь. Я пытаюсь разглядеть во мраке вагона неживое отныне лицо, выражение глубокого удивления, которое застыло на нем в ту минуту, когда он крикнул: «Не бросай меня!» Но тщетно, мой друг из Семюра стал неразличимой тенью, всей своей тяжестью повисшей на моих затекших руках.

На нас никто не обращает внимания, на живого и мертвеца, прижатых друг к другу, и под громкий скрежет тормозов мы, пригвожденные к своим местам путешественники, прибываем в зону яркого света и лая собак.

(Позднее воспоминание об этом прибытии на лагерный вокзал среди исполинских буков и елей прорывалось вдруг из самых сокровенных, самых заветных глубин моей памяти снопом яркого света и бешеным лаем собак. И всегда в этом воспоминании были мучительно слиты звуки и свет, лай рычащих собак — я уверен, что их было несколько десятков, — и слепящий свет всех фонарей и прожекторов, струящих холодные блики на заснеженный пейзаж. Конечно, если взглянуть на дело со стороны, легко заметить, как продумана мизансцена этого прибытия, с какою ловкостью оркестрованы все его подробности, его отработанный и тысячу раз повторенный церемониал. Стоит взглянуть со стороны, и вся эта затея своей нелепой необузданностью, своей подделкой под Вагнера вызывает даже улыбку. Но когда по истечении четырех дней и пяти ночей нашего томительного пути мы вынырнули из бесконечного тоннеля, у нас дух захватило от этого зрелища, и дивиться тут нечему. Весь этот пересол поражал воображение. Даже и теперь в самые неожиданные минуты, в самые заурядные мгновения жизни этот сноп света вспыхивает вдруг в памяти. Вот ты готовишь салат, во дворе звучат голоса, какая-то мелодия, может даже до глупости банальная, ты готовишь салат, машинально отдаваясь ленивой истоме уходящего дня, шуму во дворе, нескончаемым минутам, которые тоже по-своему составляют жизнь, и вдруг, точно под скальпелем, снимающим мягкие податливые ткани, вспыхивает это воспоминание, чудовищное, не укладывающееся в рамки. И если тебя в эту минуту спросят: «О чем ты думаешь?» — потому что ты застыл как окаменелый, ты, само собой, ответишь: «Ни о чем». Во-первых, этим воспоминанием невозможно поделиться, а кроме того, с ним надо справляться в одиночку.)