— Фикебляга — добро пожаловать! — глухо сказал старик издали, будто извинялся, что быстрей идти не может. — Только нет никого на ферме. Я да слепая кобылица.
— Товарищ по несчастью! — горько усмехнулся Доти Кошроков. Сам подошел к старику, поздоровался за руку.
Тот от неожиданности чуть вилы из рук не выронил. Его смутили погоны: командиры Красной Армии, каких он видел в начале войны, носили петлицы и нарукавные нашивки. А вот Султанбек Клишбиев, бывший правитель Кабарды, щеголял в золотых погонах.
— Где парень? — спросил Оришев, согласно обычаю не называя сына по имени.
— Да не будет сегодня конца твоим гостям, разве он усидит на месте?
Оришев, зная, что старик не выходил из дому с того самого дня, как захромал, спросил с удивлением, почему тот сегодня на ферме. Но тут же вспомнил все. Сын пригонит табун, сам вернется в аул, оставив старика вместо себя. Как же он не сказал до сих пор о важном событии гостю?..
Кошроков подошел к слепой кобылице. Чистокровная кабардинская порода: изящная голова, слегка округленный, как у барана, нос, широкие ноздри, уши, торчащие, словно всходы кукурузы, — все знакомо. Жаль, что слепая. «Для воспроизводства, впрочем, сойдет», — подумал старый лошадник.
— Как это — почему я здесь? Свадьба же! Ты что, забыл? — восклицал тем временем старик. Батырбек покраснел. О сегодняшней свадьбе, назначенной аллах знает когда, говорил весь аул. Свадьба необычная. Каждый волен по-своему расценить ее. Чоров и так зуб точит на Оришева-старшего, ему только дай за что-нибудь зацепиться — с корнем вырвет. Оришев осторожничал, решив устроить свадьбу скромную, тихую, для одних только родственников.
— Дел невпроворот, не только про свадьбу — собственное имя забудешь. Доти Матович, дорогой мой гость, осчастливь нашу семью… Сын женится. Понимаешь?.. Что значит не бывать дома! Целыми днями фермы да бригадные станы. Боюсь прирасти к седлу. Клянусь аллахом, забыл сказать тебе раньше. Спасибо Цухмару, напомнил.
— Айтека женишь? — спросил Кошроков.
— Да. Единственного сына… — Батырбек оживился. — А жених-то вроде меня. До сих пор его нет. Ему бы расчесывать усы, крутиться перед зеркалом, а он носится по горам с табуном. От такого жениха и невеста сбежит.
— Скоро явится, — сказал Цухмар. — Управлюсь с лошадьми, пожалуй, и я на Хуаре примчусь. Посижу, послушаю, посмотрю на людей. Давненько не бывал я на свадьбах.
— Конечно. Без тебя, как без тамады, — совсем развеселился Батырбек.
Хуарой звали слепую кобылицу. Весной у нее появился жеребенок, смешной, крутогрудый. На длинных ножках носился он вокруг матери, как бы приглашая ее полюбоваться сыном — вот, мол, я какой. Мать не видела ни его гнедой масти, ни пушистого хвостика, только по запаху и топоту угадывала она присутствие детеныша, тревожно ржала, если, заигравшись, он уходил далеко, и хлестала себя хвостом по бокам и спине.
— Почему она не в табуне?
— Хуара — мои ноги. У нас с ней кооператив: ноги ее — глаза мои. И ей хорошо — в пропасть не угодит, и я могу передвигаться. Разве не так, Хуара?
Лошадь, словно понимая, что речь идет о ней, повернула голову к беседующим. Из пустых темно-багровых глазниц заструились слезы. Хуара переминалась с ноги на ногу.
— Славный был жеребенок. Айтек все восхищался им. Аллах не дал ему жизни. — Обветренное смуглое лицо с глубокими морщинами у рта и глаз помрачнело. Жилистой рукой Цухмар провел по подбородку, уперся грудью в вилы, воткнутые железными наконечниками в землю.
— Не выжил? — допытывался Нарчо. Ему до слез было жалко Хуару, еще больше жалел он жеребеночка. — Или волки разодрали?
— Нет, не волки! — Цухмар покачал головой. — Сейчас расскажу. Но сначала о Хуаре. — Взяв клок сена, он принялся чистить кобылу, чтобы шерсть ярче заблестела на крупном, красивом теле. Лошадь ласково коснулась знакомой руки бархатистой губой. — Когда перегоняли табун с гор в долину, немцы бросали бомбы в лошадей. Одна бомба разорвалась перед Хуарой, опалив ей глаза. Оба вытекли… Все равно она у нас лучшая конематка. Только не повезло ей в этом году. Погиб жеребеночек. Вот и плачет мать, ждет сыночка своего. Умница!
До войны на Хуаре ездил зоотехник, живший в двух десятках километров от формы. Утром табунщики седлали Хуару и отпускали без седока. Она шла сама и останавливалась у ворот зоотехника, спокойно ожидая, пока тот выйдет. Вечерами зоотехник, подъехав к дому, отпускал лошадь. Скажет: «На ферму», — Хуара послушно поворачивает назад и возвращается в свое стойло.