После Чорова и Аслана наступила небольшая заминка. И тут Апчара вышла из толпы, встала, стройная, улыбающаяся, перед Кошроковым, еле заметным наклоном головы приглашая его на танец. Парни ударили в ладоши с неимоверной силой — у присутствующих чуть ушные перепонки не лопнули.
Доти приподнял палку, отстраняясь, — дескать, пожалейте, ради бога, и так стоял, не зная, как поступить дальше. На помощь ему пришел Нарчо. Ловко пристукнув каблуками, отчего они словно вонзились в землю, паренек остановился возле Апчары, давая понять, что принимает вызов вместо своего комиссара.
— Молодец, Нарчо! — похвалил «ординарца» Кошроков.
Заиграли плясовую, и Апчара поплыла по кругу за юным джигитом. Нарчо шел на пальцах, оттого казался ростом почти с партнершу. Его сверстники, оценив и находчивость и смелость товарища, хлопали, не жалея сил, хлопали виртуозно — то громче, то тише.
Кошроков, не отрываясь, глядел на Апчару. Вспомнились ему сейчас бои на берегах Сала. Днем и ночью комиссар убеждал воинов, что нет лучшей доли, чем смерть в бою с врагом, и сам готов был в любую минуту отдать свою жизнь за Родину. Это были не красивые слова. Кошроков не рисовался. А с той минуты, когда он узнал, что Узиза, жена, погибла от бомбы вместе с ребенком, которого носила, он даже нарочно искал гибели. У Сапун-горы под Севастополем он повел в атаку штурмовые группы; каждой вручил красное знамя и приказал водрузить на вершине горы. Одно из них нес сам и надеялся: погибну со знаменем в руке. В этом бою пало много наших бойцов, но Доти остался жив. Он мучился, считая решение судьбы несправедливым. И лишь сейчас, в эту минуту, любуясь танцующей милой девушкой, он впервые с необыкновенной силой почувствовал жажду жизни. Она была столь же неодолима, сколь и его желание умереть под Севастополем.
Зрители бурными аплодисментами вознаградили Апчару и Нарчо за темпераментную пляску. Кто бы мог подумать, что такой шкет, как Нарчо, способен танцевать, словно взрослый джигит! Апчара, счастливая, разгоряченная, вернулась к Кошрокову.
— Великолепно! — наклонился к ней комиссар.
Танцы были в самом разгаре. Аслан снова вышел в круг, желая перещеголять Нарчо. Но пальма первенства осталась за «ординарцем». Он ловил на себе одобрительный взгляд комиссара и завистливые взоры сверстников. Уже опустилась ночь, но сна у гостей не было ни в одном глазу. Еще не оперившиеся юнцы старались продемонстрировать в танце и грацию, и темперамент, и достоинство, и лихость. С парнишками плясали взрослые девушки, смотревшие на них, как на детей. Их женихи в этот миг были где-то далеко на фронте…
Комиссар заметил, что глаза танцовщиц грустны, от этого и ему самому стало грустно. Он думал о трудной судьбе этих девушек, о том, что иные из них так и останутся одинокими, не узнают счастья материнства. А ведь они заслужили это счастье беззаветным трудом, теми жертвами, на которые пошли ради общего дела. Они и дали пример того настоящего самопожертвования, о котором сегодня шла речь… Ни гармоника, ни дружный смех, ни разговоры не прерывали мыслей Кошрокова.
Время близилось к рассвету. Батырбек снова позвал гостей к столу. Кошроков, конечно, слегка жалел, что ему не удалось показать, чем подбит его единственный сапог (раненая нога покоилась в валенке), но не терял надежды когда-нибудь расстаться со своей палкой. Войдя в комнату, он остановился: перед местом, которое занимал тамада, лежала баранья голова.
Почетному гостю, видимо, предстояло разломать ее в соответствии с ритуалом. Со двора доносились шумные возгласы, музыка и голосок Нарчо, захмелевшего от комплиментов.
— Не споют ли девушки? — попросил Кошроков, давно не слышавший народных песен.
— О, у нас есть отменные певицы, — охотно отозвался Аслан. — Я их сейчас позову.
— Как, тамада? — спросил Чоров, полагая, что Цухмар покачает головой: «рано еще». Но старик неожиданно согласился:
— Песня — первая гостья на свадьбе.
— Тогда по одной до песен. Нет возражений? — Чоров наполнил чарки. — Подкрепим силы, да и продрогли мы во дворе. Кому что — говорите: вино, водку, коньяк?
— Наливай, — смеялась Апчара. — Мужчинам коньяк, нам — вино.
И тут заговорила Кураца.
— Если разрешите, я скажу два слова. — Она ни на кого не смотрела и лишь теребила кончик шелкового платка, которым была повязана ее голова. Губы ее дрожали. — Аслан прав. Слово должно быть точным. И мысль, которую оно выражает, тоже пусть будет точной и справедливой. Товарищ Чоров говорил о необходимости жертв, о последнем куске хлеба. Дескать, отдай этот кусок фронтовику, и ты приблизишь час победы. — Кураце было трудно говорить, она и смущалась, и сердилась одновременно, и старалась не выказать давней нелюбви к Чорову. — Мы ли таим кусок хлеба? Видели, кого у нас на заводе мы зовем рабочими? Мальчишек. Девчонок. Стариков. Они и землекопы, и формовщики, и машинисты, и истопники, и экспедиторы, и коногоны. Что они едят? Сколько раз на дню случается с кем-нибудь голодный обморок? Апчара знает — у нас есть навес, куда ставят бутылки. Принесет с собой работница пол-литра молока — сыта, есть силы трудиться целый день. Но нередко они приходят с бутылкой воды. Весной ты, товарищ Чоров, чуть не лишил детей наших работниц молока. А это уже было бы не жертвой во имя фронта, а жестоким безрассудством. Дети должны вырасти, они — будущее народа. А у них живот к позвоночнику присох… — Кураца не выдержала и расплакалась.