Она угостила меня кофе с молоком, хлебом и маслом, нашла и кусок колбасы, рассказала мне всякую всячину про своих разбежавшихся детей, и то сказала мне, что муж ее умер в больнице после какой-то тяжелой операции, странной какой-то операции.
— Знаете, в больницах ведь одну болезнь у вас лечат, семь там схватите и от девятой помрете.
— Почему же от девятой? — спросил я только так, в шутку.
— Все потому же.
— Почему от девятой-то, если вы схватите только семь?
— Один да семь будет восемь, а девятая придет потом. Понятно? Так что десятая вам уже не понадобится.
— Ах, вот как!
— Ну да!
— Черт возьми! В самом деле! — Я попробовал ножницы, они были уже острые как бритва, и сказал: — Ну, пойдем!
— Куда?
— На виноградник… Я вам покажу, как булькает в корнях.
И она пошла со мною на виноградник.
Виноградник небольшой, корней триста — триста пятьдесят, солнце так пригревало, ласкало, будто кто гладил человека по щеке бархатной кабаней[15], воздух был пахучий, то повеет похолодней, то потеплей, на деревьях щебетали птички, судили-рядили, как им жить дальше, и откуда-то, наверно с какого-нибудь военного плаца, доносились звуки стрельбы.
Мы присели на корточки у первого корня, потом опустились на колени.
Я постучал по нему, послушал, но мне он не понравился.
— Этот не булькает, — сказал я, — ничего в нем не булькает. Значит, оставим на нем почек поменьше, дадим лозе окрепнуть, — сказал я и подстриг ее. Перешли к другому, в нем тоже не булькало, только у третьего я вскрикнул: — В этом булькает, слушайте!
Она согнулась, голову прижала к земле, к самому корню, ушко у нее красивое, и, значит, стала слушать.
Я сделал то же самое, ухо к ее уху, а сам с другой стороны тихонько стучу по корню. Мне хотелось рассмеяться, но я сдерживался, потому что не булькало-то ведь ни в одном. Куда там, отчего бы булькало в корне виноградной лозы, если булькает, и то еле-еле и не всегда, в винной бочке! Но я стучал, слушал, она тоже слушала и так дышала в землю, что из-под ее носа вылетали маленькие сухие комочки, катились во все стороны, и дыхание у нее было пахучее и вкусное, как парное молоко.
— Ну как, булькает? Слышите?
— Слышу, булькает, ей-богу… Подумать только!
Мне хотелось смеяться, да и сейчас смешно, но я тогда сдерживался, чтобы не прыснуть, и все стриг, на более слабых корнях, на тех, в которых, дескать, не булькало, я оставлял меньше почек, а на тех, в которых булькало, оставлял почек побольше. И так мы с ней прошли почти весь виноградник, кое-где мы еще слушали, но я теперь звал ее послушать только к таким корням, в которых булькало вовсю, а то мне пришлось бы стричь этот виноградник, может, и до будущей весны, а то и все семь лет — как тому рыцарю, который семь лет точил саблю. Ну, я, значит, стригу виноградник, а она вертится, собирает и уносит прутья, складывает их аккуратненько в кучу, и все кончилось бы хорошо, если бы я во время обеда не вспомнил про своего сына Яно, того, который лежит дома в кровати, и если не спит, то читает всякие бесполезные бумаги. Все уже было хорошо, все уже было так хорошо подготовлено, казалось, что будет мне кому передать в руки ножницы, как их мой дед передал моему отцу и мой отец мне, я уже знал и то, что эта вдовушка как хорошая твердая луковка, но тут я вдруг взял да в двух словах рассказал ей, что творится с моим сыном Яно. Человек, знаете, любит пожаловаться, если кто-то его слушает, вот и я надумал тоже поплакаться.
— А чего? Почему это? — спросила она меня довольно громко и как-то резко.
— Чего? — не понял я.
— Ну, твой Яно.
— Да какое тебе до него дело, Бетка моя! Какое нам до него дело!.. Я рад, что сегодня у тебя так хорошо стриг виноград и могу теперь отдать тебе старые и хорошо отточенные ножницы. Может быть, ты будешь ими стричь, а может, в свой черед кому-то передашь…
Я смотрел на нее, и мне показалось, что глаза у нее стали какие-то острые, глаза у нее голубые — и я еще никогда не видел, чтобы голубые глаза могли быть такими острыми. Они были такие острые, а может, и поострее, чем мои ножницы «золингенки».
— Я действительно рад, — сказал я ей, — что ты мне позволила стричь.
— Да подожди ты, Йожко, — сказала она, — а чем твой Яно болен?
— Да не болен он.
— Что же тогда?
— Не знаю, никогда раньше с ним такого не было, только последнее время, с осени…
Я хотел сказать ей, что он, наверное, боится, прячется дома в кровати, потому что прихватывает на стороне, а дома все валяется в кровати, чтобы его Божена, значит, моя невестка, думала, что он от ее кровати ни на шаг, ведь тот, кто прихватывает на стороне, тот людям глаз не мозолит, опасается… И когда я уже собирался сказать ей это, случилось то, чего я никак не ожидал.