Тогда миссис Гарлик прогнала ее и решила подсчитать, во сколько ей обошлась экономия на мелочах. За право иметь грязные занавески она заплатила девять фунтов девятнадцать шиллингов (округляя — десять фунтов). Время шло к вечеру. За вновь вставленными стеклами промелькнула фигура Марии. Миссис Гарлик, не раздумывая, выбежала из дому.
— Мария! Идите сюда, — приказала она с мрачной улыбкой. — Войдите в дом.
Мария остановилась, затем покорно пошла за миссис Гарлик.
— Знаете ли вы, во сколько обошелся мне ваш вздорный нрав?
— Нет, уж вы меня послушайте, сударыня, — запальчиво начала Мария, подбоченившись и наклоняясь вперед.
Их последний скандал не шел с этим ни в какое сравнение. Но завершился он миром. На следующий день весь Берсли знал, что Мария вернулась к миссис Гарлик, и в «Вестнике», в отделе «День за днем», появилась шутливая заметка, посвященная этому событию. Дело в том, что Мария и миссис Гарлик были «созданы друг для друга», и служанка не желала снизойти до «обычного» места. Занавески (то, что от них осталось) отдали в стирку, и, так как три месяца уже прошли, миссис Гарлик считала, что она поставила на своем. Кстати сказать, стирка занавесок обошлась теперь — заметно дороже, чем фунт за каждую.
Сторож так и не сделал предложения Марии. Очевидно, резкость ее поведения в суде отпугнула его.
Миссис Гарлик по-прежнему обожает экономить на мелочах. К счастью, благодаря повышению цены на землю и удачному помещению капитала денег у нее теперь вполне достаточно. Все же она как-то сказала своей приятельнице:
— Хорошо, что я веду хозяйство твердой рукой.
В наши дни талантливому человеку не приходится голодать. Доказательством может служить рассказ о моем друге Брусе.
Когда я познакомился с ним, ему было под шестьдесят и он уже написал пятнадцать книг, которые завоевали ему репутацию гения среди немногих знатоков. Жил Брус на Йорк-стрит, в доме, примечательном тем, что входная дверь в нем всегда была открыта; здесь он занимал две небольшие комнаты в мансарде, куда вела расшатанная лестница. Мне думается, не было писателя более равнодушного к тому, что о нем думают. К печати Брус относился с глубочайшим пренебрежением, но не с тем, какое появляется у писателей от чтения рецензий на их книги (ибо Брус никогда, кажется, не читал критических статей), а с убежденным презрением «оригинала», чуждого современной цивилизации, человека с душой бродяги, который покидал свою мансарду и на много месяцев отправлялся странствовать, а потом возвращался, чтобы перезимовать и написать книгу. Брус был высокого роста, худой, лицом он напоминал Марка Твена: черные щетинистые брови, жиденькие вислые усы, седые, как и его вьющиеся волосы; глаза у него были грустные, темно-карие, пронизывающие, как у совы, они придавали суровому лицу необычное выражение: казалось, дух этого человека витал где-то далеко от тела, в котором был заключен. Брус был холостяком и как будто избегал женщин. Возможно, это было следствием горького опыта, потому что женщинам он очень нравился.
Тот год, о котором идет речь, был материально чертовски трудным для Бруса. Чего он мог ожидать при своей страсти писать о том, что в его век никого не увлекало? Последняя книга Бруса не имела никакого успеха. Кроме того, он перенес операцию, которая дорого стоила и истощила его силы. Когда в октябре я пришел навестить Бруса, он лежал, растянувшись на двух креслах, и курил бразильские сигареты в желтой, из кукурузного листа обертке — черные и необычайно крепкие; он их обожал, а на меня они действовали убийственно. На коленях у Бруса лежал блокнот, а на полу возле него валялись исписанные листки. Комната имела очень невзрачный вид.
Я не видел Бруса более года, но он встретил меня так, будто я был у него только вчера.
— Привет! Вчера вечером я был в этом… как его… кино. Вы там когда-нибудь бывали?
— Когда-нибудь? Да знаете ли вы, с каких пор существует кино? Примерно с тысяча девятисотого года.
— Да? Но это же черт знает что! Вот пишу пародию.
— То есть как это пародию?
— Да, пародию. Дикий бред, такого вы еще не читали.