Выбрать главу

Однако я не столь глуп, чтобы позабыть заветы великих мудрецов – среди них были Пико делла Мирандола и Гермес Трисмегист, – которые утверждали следующее: быть собой значит быть миром, вглядываться в себя значит вглядываться в мир, познать себя значит познать мир. Человек могущественнее солнца, ибо он заключает в себе солнце, прекраснее рая, ибо он заключает в себе рай, и тот, кто видит это ясно, богаче любого царя, потому что он постиг все искусства и овладел всей земной мудростью. Нет, я говорю не о своем жалком смертном теле, не об этом несчастном одре пятидесяти лет от роду, а об истинном, духовном теле, коим я наделен: это оно алчет знаний и устремляется к славе, когда я сижу в окружении своих книг.

Я вышел в сад подышать свежим воздухом после сладковатой затхлости своего кабинета и едва успел спуститься к поросшему травой берегу Флита, как услыхал странные звуки, словно кто-то поблизости бормотал во сне. Рядом была маленькая постройка наподобие домика из обожженного кирпича; подойдя к отверстой ее стороне, я прянул назад при виде человека в рваной черной хламиде, расстегнутой и распахнутой у него на груди. Голова его была закутана в грязный кусок материи с узким вырезом спереди, откуда выглядывало лицо. Он поднял голову и некоторое время не мигая смотрел на меня.

«О, хозяин, – воскликнул он затем, – я всего только отдыхал тут у речки. А вы, мне сдается, почтенный джентльмен – так пожалейте меня». Я ничего не сказал, но коснулся ногою войлочной шапки, которую он бросил на землю, подвинув ее к нему. «Я страдаю ужасной и мучительной хворью, что зовется падучей, – снова заговорил он. – Я упал тут навзничь и пролежал аж до самого рассвета».

«У тебя нет такой хвори, – промолвил я, – какую нельзя было бы излечить плетьми у позорного столба».

«Ей-Богу, сэр, мне кажется, будто я там и родился, столько мне выпало пинков. Мое имя Филип Дженнингс, и падучая не отстает от меня вот уж восемь лет. И нет мне от нее исцеления, ибо эта хворь у нас в роду. До меня ею маялся отец». Тут я слегка заинтересовался: однажды мне довелось прочесть весьма глубокий труд о недугах, кои мы наследуем по крови. «Подайте мне грошик ради Христа, сэр, дабы я не покатился по дурной дорожке».

«Неужто ты так обессилел, – заметил я, отступая на шаг, чтобы не слышать исходящего от него смрада, – что не можешь доковылять до церковной паперти?»

«О, я побывал во всех церквах. Я был у Святого Стефана на Коулман-стрит, у Святого Мартина в Лудгейте,у Святого Леонарда на Фостер-лейн, но меня отовсюду прогоняли взашей».

«Да еще, верно, грозили заклеймить тебе ухо? Такой ведь у них обычай?»

«Вы хорошо их знаете, сэр, – эти попы дерут носы выше шапок. Волосу них долог, а ум короток».

Я не стал ему поддакивать. «А ты неглуп, – сказал я, – хоть и одет в лохмотья. Чем же ты живешь в этой юдоли скорби?»

«Я брожу себе один, и нет у меня дружка в утешенье, разве вот пес». И правда, рядом с ним лежала клубком собачонка, кожа да кости, – она шевельнулась, когда он тронул ее. «Пробавляемся чем можем. У вас в городе запрещено умертвлять коршунов да воронов, ибо они пожирают отбросы на улицах, – так это и есть наши товарищи».

После сих слов я ощутил к нему некоторую жалость. «Ну ладно, я дам тебе корочку ржаного хлеба с отрубями..»

«Что ж, голодное брюхо всякой крохе радо. И старая кость лучше пустой тарелки».

«Недурно плетешь, – смеясь, промолвил я. – А может, для вас с собакой найдется и горячий пирог».

«Вот и славно, а после я с вами распрощаюсь. Двину ко граду Риму».

«Что-что?»

«Это музыка нищих, сэр. Я сказал, что уйду из Лондона».

Его странная речь пробудила во мне любопытство. «А ну-ка, спой мне еще, музыкант».

«Нонче я задавил темняка в чупырке».

«И это значит?..»

«Что я скоротал прошлую ночь в этой конуре. А теперь кройте мне гать до большака, шершавцы недалече».

«А это?» – его слова походили на неведомый мне язык наших далеких предков.

«Это все равно что сказать: отпустите меня па большую дорогу. Леса рядом».

«Я не понимаю твоих слов и не понимаю, откуда они взялись. Поведай мне что-нибудь об их возрасте и происхождении».

«Не знаю, сколько им лет и кто их придумал, но меня научил им мой отец, а он научился у своего, и так шло Бог весть с каких давних пор. Сейчас я дам вам урок. Вот, глядите, —он показал на свой нос. – Нюхач-обманщик. – Потом на рот. – Зев. – Потом на глаза. – Склянки. – Потом поднял вверх руки. – Уцапы».

«Погоди, – сказал я, – погоди, я принесу тебе еды». Я поспешил на кухню, где прислуга уже готовила трапезу, и велел собрать мне побольше хлеба и мяса. Все это я сложил на блюдо, но не забыл прихватить с собой и грифельную дощечку с мелом, дабы записать то, что он будет говорить.

«Клев, – сказал он, взяв принесенный мною ломоть мяса. – Панюшка, – он имел в виду хлеб. – Важно для моей тявки. Хорошо для собаки». Тут они оба набросились на еду, однако, насытясь как следует, он вытер рот грязным рукавом и заговорил снова. «Светляк – это день, а темняк – ночь. Соломон значит алтарь, патрик – поп, а вытьба – причитания нищего на паперти». Все это я записал. «Меркун значит огонь. Нынче ночью было страх как зябко, сэр, и я хотел умастить пер в куток или скантоваться под новой чуйкой».

«Что означает?..»

«Я хотел спрятать задницу в дом или укрытъся на ночь теплой одежей». Он привстал с земли и потрепал по спине свою собачонку. «Я не стану дыбатъ ваш гаманок, – сказал он, – потому что вы нас накормили. Но нет ли у вас цацек? А ну-ка, переведите!»

«Денег?»

«Верно! Денег! Мне надобны деньжата!»

Я вернулся в дом и нашел на печке немного мелочи; придя обратно к нищему, я отдал ему эти пенсы без всякого сожаленья, ибо разве не открыл он мне новый язык и тем самым – новый мир? «Это тебе, – промолвил я. – А как кличут твоего пса?'»

«Ляшок, сэр. Он у меня вылитый бесенок».

Вскоре он покинул меня, однако сначала я проводил его до берега Флита. «Теория гласит, – сказал я, – что параллели, поскольку они представляют собою несходящиеся линии, никогда не пересекаются. Как ты думаешь, это правда?»

«Я таких вещей не понимаю, сэр. Знаю только, что камчатный кафтан бумазеей не латают. Я не вашего роду-племени, а потому ухожу от вас». Тут он помолчал; затем, вынув из кармана своей драной хламиды какие-то мелко исписанные бумаги, с улыбкой подал их мне. «Я доставил вам много хлопот, сэр, и уж наверняка изрядно надоел…»

«Нет, нет. Это не так».

«Но прочтите то, что я вам оставляю». Не прибавив более ни слова, он вместе с собачонкой отправился своей дорогой, шагая вдоль реки и напевая старинную песенку висельников: «Почто не любишь ты меня, судъбинушка-судьба?» Я наблюдал за ним, покуда он не скрылся из виду, а затем со вздохом вернулся домой и снова поднялся к себе в кабинет.

Поведать ли вам мои сны? В первом сне я узрел перед собою множество книг, свежеотпечатанных и трактующих о весьма странных предметах; среди них был один большой, толстый том in quarto, на заглавном листе коего было крупными буквами выведено имя моего дома. Во втором сне я гулял меж Олдгейтом и потернами Тауэр-хилла; внезапно меня настиг великий и могучий порыв урагана, и тогда я громко крикнул нескольким исполинам вокруг меня: «Я должен скакать в Кларкенуэлл; некто пишет там обо мне и моих книгах». В третьем сне я понял, что умер, и, когда мои внутренности были вынуты, беседовал с разными людьми будущего. В четвертом сне мне привиделось, будто у жены моей, мистрис Кэтрин Ди, погиб в чреве ребенок; я велел дать ей мирры в подогретом вине, а спустя час стал избавлять ее от мертвого младенца, и дитя оказалось книгою в черной обложке, липнущей к пальцам. В пятом сне я обнаружил, что нахожусь в чудесном маленьком кабинете, который в давние века мог бы быть кельей какого-нибудь ученого, обладателя философского камня; в различных местах стояло выведенное золотом и серебром имя – Petrus Baccalaureus Londoniensis [38]; и среди многих иных писаний, исполненных весьма изящно, были в том кабинете иероглифические заметки о домах, улицах и церквах нашего города. Над дверью же были начертаны некие стихи, а именно:

вернуться

38

Петр, бакалавр лондонский (лат.).