Выбрать главу

А потом случился тот вечер. Они с приятелем шли по улице, заходили во все кандыбейки подряд и в каждой пили. Это у них называлось «хороший хмель», и после него всегда хотелось попасть в историю. Глеб ломился в какое-то парадное и с остервенением бил ногой по стеклу, за которым металась тень насмерть перепуганной вахтерши. Глеб уже знал, как завтра об этом будет рассказывать приятель: с ласковой издевкой, сокрушаясь и незаметно подмигивая Глебу, дескать, мы-то знаем, что к чему. Бредихин, скажет он, вел себя, как последний сопляк, не мог выбить даже паршивого стекла в парадном.

Они встретили человека с тромбоном, которого Глебов приятель называл «игрулей» и все порывался поцеловать. Игруля привел их в ресторан. Маленький грязный ресторанчик, дымный зал, теплая водка, провал и сразу — бензиновая вонь, запах пыли, потрескивание неоновых трубок над головой, чьи-то плывущие лица. Друзья пели, задирали прохожих, а Глеб молчал, старался сосредоточиться, преодолеть туман в голове и вдруг крикнул: «Машина!» Друзья плюхнулись на заднее сиденье, там кто-то завизжал (женщина, что ли?), и Глеб включил зажигание. Уже мелькали огни, когда из-за фонаря неожиданно, словно он прятался там, вывернул старичок с какими-то коробками. Машину боком вынесло на тротуар и ударило о цоколь здания. Глеб вроде бы на миг протрезвел, потом услышал над ухом голос приятеля «ничего, жив старик, жив растяпа», уронил голову на руль и мгновенно заснул.

Дальше все шло заведенным порядком: следствие, беседа с адвокатом, суд. Председатель суда говорил, что хотя налицо немотивированное преступление, но вместе с тем то-то и то-то, поразительная безответственность, отсутствие внутренней культуры, нравственная неустойчивость, а он, Глеб Бредихин, хотел сказать, крикнуть, не оправдаться, не покаяться, нет, ему надо было объяснить (кому, он не знал), что самое страшное вовсе не приговор, не кара, не расплата, а необратимость событий, запоздалое понимание этой необратимости. Но он только сказал: «Да, со всеми пунктами обвинения согласен». Его угнетала ненужность судебной процедуры. Она имела значение разве что для тех, кто сидел в зале, а он, Глеб Бредихин, нес наказание уже с той минуты, когда начал восстанавливать для себя ход событий. Анализ увел его далеко.

За вагонным окном разворачивалась панорама столичных пригородов — белые дома новостроек, заводы, мачты высоковольтных линий. На пустыре дети играли в футбол. В воротах стояла высокая школьница в голубой спортивной куртке.

Выпустили его осенью. Сидя в привокзальном буфетике, Глеб говорил случайному застольцу: «Кресты, крытка, тюрьма, понимаешь? Срок кончил!» — и с удивлением замечал, что  т а м  он так не говорил, старался не говорить. А его сосед, махонький мужичок, оказавшийся кадровиком из шахтоуправления, все спрашивал: «Дом? Семья? Мать?» Глеб говорил: «Никого, сирота, довел себя до полного сиротства», а мужичок кивал головой и говорил: «Давай к нам, на шахту. Дадим койку в общежитии, присмотришься, поработаешь...»

«А-а, — подумал Глеб. — Присмотрюсь, поработаю».

Не в этом было дело. Он ждал, что к нему вернется жадность и интерес к жизни. Именно это он должен был чувствовать. Но пришло совсем другое — равнодушие, какое-то оцепенение.

...Он находил свой шкаф в гардеробной, доставал тяжелую робу, каску, шел в ламповую — и на смену, под землю, и там шесть часов в грохоте, лязге, пыли, а потом душевая, ужин в столовой, общежитие. Так прошел год — шахта и комната в общежитии, да еще книги, которые он читал, пока не начинали болеть глаза и деревенеть шея. Иногда Глеб точно просыпался, вдруг замечал город: шел под редкими фонарями и сквозь сеющий дождь глядел на дом, видел свет в окнах, людей... Ему становилось тошно от одиночества и пустоты, а еще больше от жестокого недоверия к людям, которое он не мог понять и старался подавить в себе. Да что это такое, думал он. Сломался я, что ли?

Институтские дружки раздобыли Глебов адрес, написали: не хоронись, Глеб, не страдай, плюнь, перемелется — мука будет, приезжай. Он не отвечал им, злился, потому что они не то писали, не о том...

Он начал выпивать, но без всякого надрыва и комментариев, так же механически, как работал и жил.