— Раздевайтесь, товарищи, здесь тепло, — сказал красивым басом человек, которого Митя поначалу не заметил. Человек встал, чтобы поздороваться, и оказался очень длинным, худым и носатым. Тонкую шею окутывал шарф, концы его прятались под пиджаком, и на секунду Митя усомнился, что этот величавый голос обитает в столь впалой груди. Но человек заговорил вновь, и сомнения отпали.
— Новички? — спросил он и, не дожидаясь ответа, успокоил: — Это ничего. У вас есть примерно четыре минуты, чтоб освоиться. Располагайтесь. — Он сел на прежнее место, и Митя наконец разглядел сооружение, напоминавшее пульт управления в кабинете торпедной стрельбы. Несомненно, это и была та самая трибуна, на которую ему предстояло взойти.
— Похоже на КП, — сказал Митя.
— Это и есть КП, — отозвался долговязый. — И не из последних по значению в городе. Вам следует знать, что с начала блокады был только один день, вернее, три часа, когда радио молчало, и, поверьте, это был самый тревожный день за все время войны. Боевой дух — такая же реальность, как хлеб и снаряды, когда войска врываются в город, они первым делом захватывают радиостанцию. И о том, что Ленинград свободен, вам тоже скажут отсюда.
— Хотите попробовать? — спросила Катя. Она сбросила шубу и поправляла волосы.
Митя подошел к пульту и разложил свои листки. На змеиную головку микрофона он посмотрел со страхом: такая маленькая штучка, а сморозишь что-нибудь, и миллионы людей сразу узнают, какой ты болван. Затем подумал: свинство, надо было дать телеграмму родителям, чтоб слушали Ленинград. Хорошо бы потянуть в каком-нибудь месте паузу, а потом в письме разъяснить — дескать, думал о вас. Мать была бы в восторге, разговоров хватило бы до осени. Кляня себя за недогадливость, он спросил шепотом:
— А Москва услышит?
— Можете говорить громко, — засмеялась Катя. — Микрофон не включен. Начинайте.
Минуту назад Туровцев был уверен, что знает весь свой текст на память. Но оставшись наедине с микрофоном, он разом все перезабыл.
— В ноябре прошлого года экипаж нашего корабля обратился с письмом… — начал он, запинаясь. Больше всего действовал ему на нервы даже не сам микрофон, а зеленый глазок, обычная индикаторная лампа, вмонтированная в пульт. Глазок смотрел на Митю с мертвенным равнодушием и никак не отозвался, когда Митя нарочно повысил голос.
— Не так громко, не торопитесь, спокойнее, — сказал бархатный бас. — Старайтесь не читать, а говорить.
Туровцев попытался воспользоваться добрым советом, но дальше пошло еще хуже, бессмысленный страх сковывал язык и толкал на чудовищные оговорки. Кончилось тем, что Катя подошла и шепнула: «Послушайте, возьмите же себя в руки». Интонация, с какой это было сказано, заставила Митю вспыхнуть и подобраться. Следующую фразу он произнес окрепшим голосом, но тут зажглась красная лампочка, и Митя понял, что предыдущая передача окончилась. Долговязый диктор присел рядом с Митей, надел очки и, вынув из кармана плоский ключик на длинной цепочке, вставил его в расположенное рядом с глазком отверстие, совсем так, как шоферы включают зажигание. Лицо его стало суровым и сосредоточенным, как у человека, смотрящего в перископ. На секунду Мите опять стало не по себе: конечно, неприятно срамиться перед Катериной Ивановной, но во сто крат страшнее опозориться на весь город. Только на секунду. Вслед за секундой замешательства сразу пришел покой, тот угадываемый по холодку в позвоночнике вдохновенный покой, когда секунды растягиваются в длину и мозг свободно отсчитывает десятые доли, те самые десятые доли, в которые принимаются решения, выпускаются торпеды, совершаются прыжки и включаются рубильники, когда десятой больше или меньше означает жизнь или смерть, рекорд или аварию, «в цель» или мимо. Не отрывая глаз от фосфоресцирующего циферблата часов, долговязый пробормотал «внимание, эфир», повернул ключ, и Митя лишний раз убедился, что тишина имеет оттенки. Ему казалось, что он физически слышит затаенное дыхание множества людей.
Диктор объявил выступление. Митю поразило, что он не говорил в микрофон, а как будто разговаривал с каким-то видимым ему одному собеседником. Этот собеседник находился совсем близко, может быть, только на метр дальше микрофона, и долговязый вынужден был сдерживать мощь своего голоса. Затем он снял очки и повернул к Мите улыбающееся лицо:
— Пожалуйста, товарищ Туровцев.
На мгновение Митя зажмурил глаза. Он знал, что в это мгновение у черных картонных тарелок застыли не только Горбунов, механик и доктор, не только команда в кубриках, но и весь дом на Набережной: Юлия Антоновна и Тамара (да, Тамара…), старый художник и Шурик Камалетдинов. Он знал, что его услышат на всех плавбазах и на кораблях эскадры, в кабинетах Смольного и в цехах «Путиловца», в госпиталях и стационарах для дистрофиков, в сотнях тысяч темных и холодных, похожих на пещеры, ленинградских квартир; его будут слушать не потому, что всех так уж интересует притирка клапанов и выводка эллипса, а потому, что хочется слышать человеческий голос. Конечно, если этот голос — голос бойца. Не надо пышных реляций, им никто не поверит, скажи, что ты жив и на посту, скажи, что ты смазал свое оружие и оттачиваешь его к весне, — и людям будет легче дожить до завтрашнего дня.
— Дорогие друзья! — сказал Митя негромко, он знал, что будет услышан. — Дорогие наши товарищи ленинградцы!
Обращения в тексте не было, но оно было необходимо. Теперь он говорил свободно, почти не заглядывая в листочки, не отклоняясь от намеченного, но и не чувствуя себя связанным в каждом слове, ощущая молчаливое одобрение с тыла и населенную, дышащую, засасывающую тишину миллионной аудитории, воплощенной в трепете зеленого глазка. Так продолжалось несколько минут. Затем тишина распалась, слова сразу стали тяжелыми и вязкими, за спиной шло какое-то тревожное шевеление, и хотя Митя уже догадывался, что контакт со слушателями неизвестно по чьей вине нарушен, он не смел ни замолчать, ни оглянуться. Чтоб стряхнуть наваждение, он повысил голос — и увидел, что зеленый глазок никак не отозвался, зрачок был по-прежнему раскален, но ободок мертвенно неподвижен. В ту же секунду он почувствовал прикосновение Катиной руки и понял: тревога. Знакомый каждому ленинградцу сигнал изготовлялся где-то совсем рядом, но именно здесь в студии он был не слышен.