Выбрать главу

«Это получается что? Я во сне с мёртвым разговаривал?»

— Дак третьего дня уже как. Ночью плохо ему стало с сердцем, а пока в медпункт привезли, пока медичку искали, он и помер. Майоров наш, ну, «Балхаш» у которого, хороший мужик, с утра с Нюрой, матерью его, да с Верой Петровной в морг за ним уехали. Ты же Веру Петровну помнишь? Тёмину бабушку? Вот с ней. И похороны сёдни. Мы тут все у Нюры. Помогаем. Отец-то совсем слёг, как про Мишку узнал, а жена, Маринка, тоже наша поселковая — тяжёлая. Рожать ей скоро.

Бабуля опять всхлипнула. Я же был в полном ступоре. Она что-то говорила, говорила. А я почти не слушал. В голове сидела одна мысль:

«Мишка этот, выходит, прощаться приходил. И на похороны меня позвал, а не на… день рождения!»

Сказать, что мне было не по себе — не сказать ничего: мне было жутко не по себе! Я сполз по стенке на пол и так и сидел, подтянув колени к подбородку. А баба Липа всё говорила:

— Он же летом-то этим женился только. Так сына хотел! Пашкой, говорит, назовём, да вот не дождался. Такое горе!

В голове звучали его слова из сна:

«Вспоминай и приходи ко мне. Только розы не приноси. Не люблю… Ромашки. Много ромашек!»

— Паша? Паш? Ты меня слышишь? Ты куда пропал, Паш? Алло?

— Да, я слушаю. Я приеду сегодня. На похороны.

— Приедешь? Паша, дак далеко, ты не успеешь.

— Неважно. Всё равно приеду, вместе с Тёмкой, может. Ладно, бабуль, мне тогда собираться надо. Давай, до встречи.

— Хорошо, Пашенька. Буду ждать тебя.

Через полтора часа мы с Тимуром уже выехали за МКАД. Впереди предстояло ещё несколько часов пути.

На заднем сиденье в большой плетёной корзине стояли ромашки. Много ромашек. Я скупил все, сколько было.

====== Глава 21. ======

Тимур

Мы сидели в Пашкиной гостиной и неторопливо потягивали красное полусухое Каберне из больших пузатых бокалов Бургундия на длинных ножках, заедая сырными ломтиками и крупными ягодами «зимнего» тёмно-вишнёвого винограда. Сегодня было девять дней со дня смерти Миши Волокитина, и у нас был вечер воспоминаний о нём.

Я уже несколько дней жил временно у Пашки. Так уж случилось, что после Мишкиных похорон Пашка не мог оставаться в квартире один.

В деревню мы с ним добрались к пяти часам вечера. Сразу проехали к их дому, где нас ждали. Погребение перенесли на следующий день. Так решила тётя Нюра, узнав от бабы Липы, что мы с Пашкой едем к ним. Для нас с Пашкой это были первые похороны. И это было страшно. Страшно, когда ты видишь в гробу молодого парня, почти твоего ровесника, которого знал практически всю свою сознательную жизнь. Страшно смотреть в глаза его потерянным, сразу постаревшим родителям. Страшно видеть полуживую от горя Маринку, Мишкину жену, которую мы тоже знали с детских лет. Страшно, что их ещё неродившийся ребёнок никогда не увидит своего отца. Страшно рядом с этим чужим горем стоять живым упрёком: молодым, цветущим, здоровым.

На нас оглядывались сельчане, перешёптывались. Я беспокоился за Пашку, понимая, что ему это, должно быть, неприятно. Все знали, что с ним случилось, и были в курсе про потерю памяти. Правда, моя бабуля заранее предупредила своих сельчан, чтобы к нему с расспросами не лезли и не смотрели, как на заморскую диковинку. Но Пашка, казалось, ничего и никого не замечал. Он смотрел только на Мишку. А Мишка в своём свадебном костюме лежал спокойный и безучастный ко всему. И это тоже было страшно. В комнату зашла тётя Нюра с букетом ромашек в трёхлитровой банке. Она поставила её на стол, придвинутый к окну, и, вытащив несколько цветков, положила их в гроб в изголовье.

— Миша любил ромашки. Спасибо, Тёма, что вспомнил. И спасибо, что приехали. Вы такие красивые стали с Пашей, такие взрослые! Миша бы порадовался вам, да вот не успел.

Она посмотрела на покойного сына:

— Ничего мой сыночек не успел.

Мать присела и склонилась над мёртвым сыном, то поправляя краешек ажурного покрывала, то поглаживая сложенные на груди восковые руки с посиневшими пластинками ногтей, то прядку зачёсанных кверху смолянистых волос. Она больше не плакала, а только коротко, натужно вздыхала, вглядываясь застывшим, измученным лютым горем взглядом в дорогое лицо своей кровиночки.

— Мишенька, сынок, посмотри, кто к тебе приехал! Не забыли тебя твои друзья, пришли проводить в дальнюю дороженьку. Тёма… и Паша, твой дружок любимый. Ты его как братика младшего любил. Никому не давал обижать. Помнишь, как он с нами на сенокос мальчонкой ездил? Ты его со стожков вниз-то, как с горки, скатывал, а папка ругался на вас, что вы все стожки поразметали. А как тебе в ковшик с квасом лягушку подбросил? Помнишь? Ты за ним после по всему покосу с хворостиной гонялся.

Она обвела застывших сельчан потеплевшим взглядом, с улыбкой на обескровленных губах. Послышался чей-то громкий всхлип.

— Пашку-то поймал потом, как тот ни брыкался, а уж визжал-то как — ну чисто поросёнок резанный визжал, да...

Тётя Нюра замолчала, горько улыбаясь своим мыслям, автоматически поглаживая траурную канву гроба. В комнате тоже все молчали, лишь изредка кто-то тихонько всхлипывал.

— А Мишка-то наш схватил его за ноги и хотел бросить в крапиву. Я еле отняла мальчонку-то. Где же ему было с нашим увальнем справиться! Маленький да худой — в чём душа держится, а уж такая заноза! — всплеснула мать руками и прыснула в ладошку, поглядев на бледного с окаменевшим лицом Пашку — Чего-нибудь да удумает. А этот дурень всегда на его уловки вёлся.

Она засмеялась тихим дробным смехом, смахивая пальцами со щёк редкие слезинки.

— Один раз, помнишь, Паш, — глянула на Пашку с улыбкой, — да ты же не помнишь… загадку ты ему загадал… подожди, дай вспомнить… загадка мудрёная такая, как стишок.

Она поднесла щепоткой пальцы к губам и задумалась.

— Кто сделал, тот… продал? Ну да! Кто сделал — тот продал. Ага! Кто купил — тому не надо. А кому надо — тот молчит! Да, точно… молчит.

Она опять посмотрела на сына и погладила по волосам.

— Молчит мой сынок.

Опять глянула на Пашку: — А Мишка-то ходил потом два дня, как малохольный, разгадать никак не мог. Приставал ко всем.

Опять склонилась над сыном, протяжно вздыхая:

— О-ох! Кабы знать!

По толпе прошёлся шепоток, кто-то ахнул, раздавались тихие всхлипы. К тёте Нюре подошла моя бабуля, что-то прошептала и увела, приобняв, в другую комнату. Я смотрел на Пашку, на его неподвижный взгляд расширенных глаз, на бледное, без единой кровинки лицо, на судорожно вцепившиеся в боковину гроба пальцы, и не представлял, как его вывести отсюда.

От духоты в висках стучали молоточки: в комнате стоял нежилой, спёртый воздух. Эта смесь запахов хвои, струганных досок, скопления людей, сладковатого дымка от потрескивающих восковых свечей навсегда теперь будет ассоциироваться у меня как запах смерти.

Наконец баба Липа подошла к Пашке и, осторожно подняв его, отрешённого ото всего, повела к выходу, что-то нашёптывая по дороге. Я прошёл к тёте Нюре попрощаться, поискал глазами Маринку, но её в комнате не было. Бабуля, увидев меня, махнула рукой, укладывая на кровать свою бывшую ученицу и укрывая одеялом. Сказала шёпотом, чтобы подождал её на улице, и я через расступившуюся толпу вышел следом за Пашкой.

На улице уже стемнело, тускло горели уличные фонари, выхватывая из темноты чёрные остовы деревьев, заборов, темнеющих домов с белыми от снега крышами. Во дворе группками стояли мужики, покуривая и негромко переговариваясь.

За руль я сел сам: Пашка был совершенно невменяемым — ни на кого не смотрел и ни с кем не разговаривал. Меня не замечал: будто меня рядом и вовсе не было. Даже не кивнул на прощанье. Я всё понимал и старался отогнать обидные мысли, которые, несмотря ни на что, крутились в моей голове. Понимал, что ему сейчас не до меня и не до кого, что это ничем не оправданный мой эгоизм собственника. И всё-таки будь моя воля — остался бы с ним. Но ещё были наши бабули.

Мы доехали до бабы Липы, подождали, пока они с Пашкой войдут в дом, и пошли пешком к своему.

Несмотря на то, что мы провели в дороге почти семь часов нигде не останавливаясь для перекуса, причём большую часть пути я был за рулём и вымотался, как чёрт, есть совершенно не хотелось. Я умылся, выпил стакан травяного, пахнущего летом чая, недолго поговорил с бабулей, выслушав её печальный рассказ о Мишкиной внезапной смерти, и, ограничившись общими словами о моей столичной жизни, рухнул на свою старенькую кушетку и тут же уснул.