Нужно ли закольцевать рассказ, вернуться к какому-то воспоминанию из Дома иллюзий? К приятному? Даст ли это нужный эффект – контраст между тем, что могло быть и что стало? Например, воспоминание о том, как мы вернулись из винного магазина по соседству, прихлебываем пряный «Зинфандель», мажем на хлебцы фету и рассказываем какую-то историю?
Когда-нибудь женщина из Дома иллюзий умрет, и я умру, и Вэл, и Джон и Лора, и мой брат, и мои родители, и ее родители тоже умрут, и все, с кем мы были знакомы, умрут. Будет ли это концом истории? Бездумное, громыхающее, однонаправленное движение времени?
Есть панамская сказка, завершающаяся словами: «Моя история доходит только досюда, она заканчивается, и ветер ее уносит». Только такая концовка и может быть. Иногда нужно рассказать историю – и на чем-то ее нужно закончить.
Дом иллюзий как эпилог
Большую часть книги я написала в сельской местности в Восточном Орегоне[121]. Я жила в хижине у берега, озеро летом почти целиком пересыхало. Эта часть страны – высокогорная пустыня, ночью холодно, днем жара. Воздух настолько сухой, что я каждый час пила воду и не могла утолить жажду. Однажды утром на мой стол шлепнулась капля крови, я пошла в ванную, попыталась сделать фитиль из туалетной бумаги и унять кровотечение. На обратном пути я заметила, что оставляю за собой кровавый след на полу – кап-кап-кап.
День напролет я сидела и смотрела, как на дальнем берегу бывшего озера взбрыкивают пыльные вихри[122]. Мне говорили, что в озере где-то еще осталась вода, но до нее четыре мили пути. Инопланетный пейзаж вроде солончаков Юты или старых серий «Звездного пути». Я добиралась до пещер, где гнездились орлы, и земля под их жилищами была усыпана ошметками шерсти и костей. Сова бросила у меня на пороге полтушки кролика, утром какое-то другое существо уволокло тушку, оставив кровавое пятно.
После ужина я ходила на берег с другими участниками творческого семинара. Сначала мы брели через мягкое, колышущееся поле сухой травы, доходившей нам до плеч. Потом – корочка земли, тонкая, словно глазурь на торте, – точно ступаешь по лунной пыли. Потом земля становилась твердой и трескалась на тысячи, миллионы осколков – дивные геометрические узоры. А мы шли дальше, и теперь земля приятно похрустывала под ногами. Когда мы достаточно далеко уходили от дома, почва становилась мягкой и рыхлой, похожей на резиновое покрытие детской игровой площадки. Чуть погодя запах менялся: теперь он отдавал серой и отбеливателем, запах липы, безошибочно узнаваемый (как я сказала спутникам и пожалела об этом в тот же миг, когда слово выскользнуло из моего рта) запах спермы. Со мной никто не согласился или согласился, но промолчал. Я наклонилась, подняла комок сухой земли. Почва под ним оказалась влажной – воспоминание об озере.
На невысокой горе, которую мы видели на горизонте, вспыхнул лесной пожар. Я однажды проезжала мимо и смотрела, как до невозможности оранжевое пламя пролагает себе путь, облизывая склон и оставляя за собой глянцевые обгорелые стволы, и все еще полыхающие столбы ограды, и необъяснимо уцелевшие прогалины, где кому-то удалось выжить. Вертолет кружил и нырял, как стрекоза, ронял наземь мерцающие полотна воды.
Я отправилась в город посидеть в библиотеке под кондиционером. Библиотекарь заговорила со мной о пожаре. Сказала, что лесные пожары опасны для коров и быков, но не для оленей. «После такого никогда не обнаруживаются оленьи скелеты, – сказала она. – Олени знают, как спастись. А вот коров и быков с места не сдвинешь. Огонь уже тут, а они просто не соображают, как им быть».
На обратном пути я видела, как плывет поверх солнца ядовитый янтарный дым. В ту ночь пожар продолжался. Я вышла на крыльцо посмотреть и, хотя комары тут же слетелись на угощение, не смогла оторваться от этого зрелища: почти полная луна подсвечивала стремительные облака, а вдали на горе золотом пульсировало пламя, разгораясь, точно второй восход.
На следующее утро, когда я писала, что-то вынырнуло из травы у самого моего окна: молодой олень с бархатистыми рожками, забавными, длинными и выразительными ушами. Он как будто не заметил меня, удобно устроился в тени дерева. Я смотрела на него как зачарованная – недаром я в детстве так любила лошадей. Я вынесла ему несколько морковок, чтобы показать, я ему не враг, но он есть не стал, и за считаные часы морковки высохли на воздухе, превратились в сморщенные белые палочки.
Стоило мне пошевелиться, олешек поворачивался, следил за мной черными глазами. Когда я замирала и становилась незаметной – читала или писала какое-то время не прерываясь, – он успокаивался, насколько олень вообще способен успокоиться. Лениво моргал, щипал траву, отгонял мух, прядая ушами и помахивая хвостом. Однажды я даже видела, как он облизнулся и зевнул. Такая близость, такое доверие стали бы невыносимы, если бы я приняла это за доверие.