Она услышала смех за спиной, и сама засмеялась — голубка была премиленькая, с нежными выпуклыми крыльями и кудрявым хохолком на маленькой круглой головке.
— Садись, девушка, — сказала ведьма, указывая на венский стул у стола.
Она села, глядя на ведьму, которая оказалась просто старухой в странном, очень светлом, очень грустном льняном платье с большими карманами на длиной, спадавшей печально-усталыми складками юбке.
Между тем голубка расхаживала по столу, совсем не боясь их. Только сейчас Надя заметила, что на голубиной груди пульсирует и сокращается, как настоящее, а оно и было настоящее, она не сомневалась, сердечко. И самым, хотя непонятно почему, ведь это даже не испугало ее, самым подозрительным ей показалось это маленькое алое пятнышко в середине сердечка. Пятнышко выглядело твердым и выпуклым, как камешек на медальоне. Когда на него падал свет лампы, оно испускало тонкие ответные лучи...
Ведьма стала ходить по комнате, что-то думать, казалось, она не замечает Надю. И девушка, невольно оторвав очарованный взгляд от голубки, стала смотреть на ведьму. Кроме этого почему-то удивившего ее платья на ведьме были белые носочки и хоть дешевые, клеенчатые, но как-то нарядно светлые босоножки из широких ремешков. Лицо у ведьмы было бледное, очень старое и будто плоское, словно нарисованное. И вся она, высокая, худая, очень плоская, была словно вырезана из картона.
Ведьма ходила по комнате неслышно, сосредоточенно, не глядя на Надю и ни о чем не спрашивая.
Надя тоже молчала. Она смотрела на бабушку испуганно и покорно.
Вдруг желтая занавеска на окне зашевелилась. Окно было не закрыто и только задернуто занавеской.
„Вполне возможно, что занавеска зашевелилась от ветра“, — подумала девушка и сжалась. Что-то там, за занавеской, копошилось, шевелясь, толкаясь и хныча.
Цветы. Белоснежные, тяжелые гроздья цветов тыкались в окно и жалобно лепетали. Они толкали занавеску упрямыми лобиками и лезли в окно.
— Пошли! Пошли! — закричала ведьма, затопала, замахала на них руками, и цветы, пища, сгинули.
Были это не цветы вовсе, круглые светлые головки младенчиков. Чтобы от страха не умереть, девушка сжала коленки, кулаками придавила их и задрала подбородок. Стала думать: „Я здесь для того, чтоб ему, Витьке, солдату моему, лихо сделать. Надо сказать и деньги отдать сразу, и скорее, скорее...“
Она поворачивает голову в сторону колдуньи и рот открывает.
— Молчи, молчи, — машет та на нее рукой. Рука большая, в веснушках.
И тут происходит страшное. Надя знает, что оно происходит, и знает, где — на столе. И если посмотрит, сердце разорвется, не выдержит, но не может не посмотреть, как всегда в жизни: то, что нас губит, — притягивает. И взгляд, обезумевший, блуждающий, притягивает на круг света на скатерти. Голубка... Она в это время стоит, замерев, склонив голову на бок. Кудрявый белый хохолок, словно гипсовый или из мыльной пены, когда в детстве голову моешь и, намылив перед зеркалом, делаешь старинные прически... Глаза пленкой затянуты. Голубка спит. И не ведает сама, что происходит:
у нее, она не чувствует, потому что тревоги не испытывает, у нее клюв растет, длиннеет, изгибается, тянется к золотому сердечку, застывшему в страшном ожидании.
„Не буду смотреть, не буду смотреть“, — бормочет девушка, вытаращив глаза, а боится и знает, что сейчас будет. И знает почему. Клюв нашарил сердечко и легонько ткнулся в алую капельку, и выпил... Это был не камешек, а кровь в тонкой пленке, клюв прорвал ее, выпил капельку, и осталась пустая выемка, как после камушка в кольце. И тут же сердце содрогнулось и замерло, и голубка, сама себя убив, упала на стол, крылья распластала, и клюв, снова как прежде короткий, полуоткрыв.
Сразу же пропадает уверенность у девушки в правильности задуманного, и такая слабость во всем теле, как после болезни. Но она тверда духом.
Все равно, — говорит она упрямо. — Лиха ему хочу. Он меня обманул, не женился, я ребеночка своего убила. Лиха ему сделай.
Встань, — говорит ведьма, и девушка встает.
Будешь делать, как я скажу. Хоть одно слово скажешь, не получится. Давай карточку.
Девушка берет со стола свою белую сумочку, достает карточку, мельком взглядывает: он там молоденький совсем, ясноглазый солдатик.
— Нет в твоем сердце корысти? — спрашивает ведьма.
И она уже готова сказать, что нет, но вспоминает, что молчать надо, что ведьма нарочно спрашивает, чтоб не получилось, как в игре про барышню, голик да веник. В детстве так играли. И она молчит, пусть лучше думает, что корысть у нее, а не одна только боль и отчаяние. Она стоит и протягивает карточку с его лицом ведьме, та берет, не смотрит даже, бросает в кастрюлю, такую черную, закопченную, и траву какую-то, и воду льет, и вдруг под кастрюлей ниоткуда слабый такой синий огонь и пар удушный. Ведьма стоит, смотрит в кастрюлю, бормочет что-то, руками водит и начинает зевать. — Это, Наде говорили, — это к ней черти приходить начинают по вызову, по заклятию. И в стороне появляется такое облачко, и в облачке маленький человечек стоит, озирается, руками машет, смешной такой! Это же он!