Москва. 1830-й.
«У Сашеньки встречала я в это время ее двоюродного брата, неуклюжего, косолапого мальчика лет шестнадцати или семнадцати, с красными, но умными, выразительными глазами, со вздернутым носом и с язвительно-насмешливой улыбкой. Он учился в Университетском пансионе, но ученые его занятия не мешали ему быть нашим кавалером почти каждый вечер на гулянье и на вечерах; все его называли просто Мишель, и я так же, как и все, не заботясь нимало о его фамилии. Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки, но перчатки он часто затеривал, и я грозила отрешить его от вверенной должности».
Весной Москва пустела. Все разъезжались по деревням.
«Сашенька уехала в деревню, которая находилась в полутора верстах от нашего Большакова, а тетка ее Столыпина жила от нас в трех верстах, в прекрасном своем Средникове; у нее гостила Елизавета Алексеевна Арсеньева с внуком своим Лермонтовым. Такое приятное соседство сулило мне много удовольствия, и на этот раз я не ошиблась. В деревне я наслаждалась полной свободой… Сашенька и я по нескольку раз в день ездили и ходили Друг к другу, каждый день выдумывали разные parties de plaisir[1], катанья, кавалькады, богомолья; то-то было мне раздолье!»
«Сашенька и я точно, мы обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сентиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ поддадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственно прыгать и скакать, чем прикидываться непонятым и неоценимым снимком с первейших поэтов.
Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел, телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, со временем он, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день после долгой прогулки верхом велели мы напечь к чаю булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не морщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью; но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным».
Каникулы заканчивались. Наступила середина августа. Лермонтов был влюблен в Екатерину, но она не принимала его чувства всерьез, хотя и читала его стихи, посвященные ей: «Черноокой», «Благодарю».
Лермонтов был убежден, что его избранница, не отвечающая на его страстный интерес к ней, «обманывает» его, издевается над ним и т. д.
Однажды он спросил Екатерину:
«— А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?
— Может быть, более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт, и тогда я буду с наслаждением вспоминать, что ваши первые вдохновения были посвящены мне, а теперь, Monsieur Michel, пишите, но пока для себя одного; я знаю, как вы самолюбивы, и потому даю вам совет, за него вы со временем будете меня благодарить.
— А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?
— Конечно, нет, — сказала я, смеясь, — а то была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер, и согласитесь, что и вы, и стихи ваши еще в совершенном младенчестве.