Выбрать главу

— Матери, конечно, похрен, но отец хотя бы предупреждал, что задержится. Я пожал плечами. К «отец то, отец се» я уже привык за те годы, что мы живем с Эржи. Вообще-то предполагалось, что с нами будет жить только младший более спокойный и даже апатичный Тим, а Мартен со всеми его выкрутасами должен был остаться со своим отцом, первым мужем Эржебет. Но не случилось. Теперь нервы они мне мотали вдвоем.

— И тебе привет, — негромко сказал я, и, тихо бормоча ни к чему всплывшее в голове стихотворение, пошел в комнату. Разделся и залез на кровать, оттянув на себя часть одеяла, плотно прижатого Эржебет.

Две фигуры, как будто укутанные в холщовые мешки, прошли мимо.

Они выглядели совершенно одинаково и держались за руки. Мне показалось, что я услышал, как они напевают — тихо-тихо, так, что плотная ткань мешков на их лицах не шевелилась, а потом я понял, что не слышу этот звук. Я его думаю. Тихое «о-о-о» появилось у меня в голове, там же и осталось. Сначала мне казалось, что две фигуры пропали в темноте улицы, и она совсем опустела. Но это было не так. Что-то зашуршало, мне навстречу шагнуло высокое существо в широкополой шляпе и колом стоящем плаще. Я отшатнулся в сторону, прижимаясь к темной холодной стене дома. Рука коснулась влажного мха, в нем что-то зашевелилось, и пальцы вдруг начали погружаться внутрь. Я отдернул руку и отскочил. В свете единственного фонаря, торчавшего над домом номер 13, я увидел, что вся рука у меня залита черной вязкой жидкостью. В ладони как будто что-то шевелилось. Я ошалело потер ладонь о штанину и услышал — нет, подумал, — как смеется существо в шляпе.

— Поглядь, — сказало оно со странным выговором, пальцем показывая наверх. Я задрал голову, но не потому что мне очень хотелось, а потому что было в этом «поглядь» что-то настолько неправильное, что не могло оказаться неважным. На темном небе не было звезд. Черное с серыми пятнами полотно над головой осветилось чем-то, отдаленно напоминающим Млечный путь. Но это были не звезды — просто как будто кто-то бросил горсть фосфоресцирующих блесток, давших устойчивый холодный свет. По этому зеленоватому полотну скользили маленькие и очень далекие сноубордисты. Первая фигура побольше, со смешной жестикуляцией рук, а на ней восемь или десять маленьких фигурок, плохо держащихся на своих досках. Когда я опустил голову, декорации уже сменились. В грязь с точащими жухлыми травинками опустился сапог, что-то вроде того, что я видел когда-то разве что в старых документальных фильмах. Я смотрел выше-выше-выше, на черный саван, на тонкую то ли накидку, то ли фату, закрывающую лицо. Голову венчали ветвистые, похоже, оленьи рога. Рога со скрипом надломились и упали на землю. И начали медленно погружаться в хлюпающую землю. Я отскочил назад, и моя обувь снова зашуршала по старой мостовой. Замелькали пестрые, неожиданно яркие для такой темной ночи картинки. Две фигуры, избавившиеся от холщовых мешков, стали близнецами с заклеенными ртами, одетые в одинаковые хипстерские костюмы: короткие брюки, рубашка, жилетка и бабочка. И все в двух экземплярах. Две руки отвесили мне приветственный салют. Стоящий колом плащ и широкополая шляпа пошли трещинами и рассыпались на тысячи мелких птиц, которые бросились мне в лицо, оцарапали когтями и умчались вверх, оставив после себя усталого молодого мужчину с очень светлыми волосами. Он подмигнул и отошел в сторону. По улице уже шел парень, одетый только в белое. Он придерживал рукой закинутый на плечо сноуборд и улыбался. В голове творилось черт знает что: и смех, и песни, и шуршание старого радио, под ногами захрустели не до конца ушедшие в мостовую рога. Хозяин рогов дернулся, будто я причинил ему сильную боль, и медленно, со старых сапог, начал растворяться, утекая в темноту.

Пропадала темная одежда, то, что было под ней, — тоже.

Фата-капюшон-накидка плеснула на неожиданно появившемся ветру, открыв лицо, после чего тьма будто стала ярче, затмив собой все. Я увидел лицо и одновременно не увидел. Во всяком случае, я не понял, что я увидел. Парень со сноубордом подошел ближе, не переставая улыбаться. Я хотел спросить, что за хрень происходит, но не успел. Сноубордист от души огрел меня своей доской по лицу, после чего темнота стала не только яркой, но и физически ощущаемой — влажной. Чайна лизал мою руку, свесившуюся с кровати. Тихо шуршало старое радио. Эржебет дышала мне в плечо, скомкав наше общее одеяло. Я потрепал собаку между ушей, вытер ладонь о покрывало, подложил ее под щеку и снова уснул.

Выходные прошли в штатном режиме, тьфу-тьфу, чтоб все такими были. Эржи повезла Тима на сборы по кройке и шитью (на самом деле Тим занимался легкой атлетикой, и я даже им гордился; но гордился бы, наверное, больше, если бы он был моим родным сыном), Мартен ушел к друзьям. Так что мы с Чайной отлично провели время за просмотром последних киноновинок. В мире, конечно, снимали преимущественно какое-то дерьмо, но я не был тонким ценителем, а Чайна не имел права голоса в этом вопросе. Все неприятности начались в понедельник. Как я и думал, ничего хорошего в понедельник случиться не может. С самого утра настырное шипение радио меня не покидало, Чайна жался под кровать, а Эржебет несколько раз напомнила, чтобы я не забыл купить кефир и брокколи. Брокколи, Эржи! Кто в своем уме это ест? Но я ничего не сказал, закинулся двумя таблетками обезболивающего и отправился на работу. Там-то меня и поджидали проблемы. Точнее, я думал, что ничего страшного не произойдет — в конце концов, что может случиться с человеком, у которого мигрень по причине того, что его вот уже несколько часов без перерыва терзают странные звуки, которых никто больше не слышит? До работы я едва добрался без потерь. Какой-то мудак попытался меня задавить, вылетев на тротуар, но я отскочил. Кровь шумела в ушах так, что я даже на время перестал слышать радио. Но потом сердце успокоилось, и к прибытию на работу я уже слышал шуршание. Иногда к шуму примешивался голос, и это я считал очень плохим признаком. Ну просто хуже нечего. Потому что голос очень настойчиво хотел поговорить со мной. Я говорил: «Ой, не-не-не», — затыкал уши и пытался заниматься делами, но толку от затыкания ушей, если голос является порождением больного сознания? Вот так, в один день я записал себя в психически больные. К вечеру еще попался под горячую руку своему шефу, который жаждал видеть результат. Я желал уйти на больничный, о чем ему и сказал.

Шеф сказал, что не отпускает, а я ответил, что это меня не волнует.

В конце концов, если что, переведусь в другой отдел. Если меня, конечно, не запрут в психушке. Я присел на лавочку, не так давно установленную на набережной, вытянул ноги и закрыл глаза. Чуть дальше по течению реки какой-то уличный музыкант играл на фортепьяно. Подумать только, фортепьяно на улице. Монотонное «шшш» стало уже привычным, но раздававшийся все четче и ближе голос заставлял вздрагивать раз за разом. Наконец-то он стал настольно близким, словно кто-то сел рядом со мной.

— Да, парень, херовый у тебя денек. А станет еще хуже. Я открыл глаза. Я в самом деле сидел на лавочке не один. Рядом со мной примостился молодой человек в военной одежде образца начала прошлого века. Он откинулся на спинку лавочки, закинул ногу на ногу и не обращал никакого внимания на то, что по груди у него расплылось кровавое пятно, сползающее до самого пояса. Я подумал, стоит ли об этом говорить. А еще — стоит ли говорить о том, что молодой военный, хотя на вид весьма живенький и плотный, пропускает сквозь себя закатный свет? Тот и сам об этом, видимо, подумал, потому что похлопал себя по груди, удивился и радостно изрек:

— Ого, парень. Да у тебя, кажется, серьезные проблемы, а? Говорил он немного странно, как будто не на родном для себя языке, но все же достаточно близком, чтобы его можно быть понять, не уча. Я присмотрелся к форме. Попытался предположить. Предположил и понял, что перспектива психушки становится все более реальной. Военный улыбался.

— Зови меня Ротмистр. Я друг твоего деда. Я попытался представиться в ответ, вспоминая своего деда, — тот, кстати, шагнул с моста вскоре после войны, не считаясь с тем, что его молодая жена осталась совсем одна с сыном на руках. Вот оно что — дурная наследственность, ясно. Но сейчас это, говорят, лечится?