Нетрудно вообразить, какое впечатление производила на гостей Клюева его «клетушка-комнатушка». Тем более что навещали его звезды столичных салонов: Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Даниил Хармс… Питерской богеме, вероятно, становилось не по себе в этом диковинном заповеднике раскольничьей Руси в самом центре города на Неве. Впечатление усиливали вид и поведение хозяина: крепкий мужик, заросший, словно олонецкий лес, в вытертой сермяге, дерюжной рубахе, высоких сапогах, на груди — большой поповский крест, хитрые, плотоядные глаза, северный выговор, оканье. То ли усмехается, то ли спрашивает о чем-то?
Один раз Даниил Хармс и Александр Введенский привели к Клюеву поэта Заболоцкого. Николай Алексеевич всех перецеловал и стал хлопотать вокруг гостей, при этом окал как нанятый и руки без конца складывал, точно для молитвы. В конце концов Заболоцкий не выдержал и выпалил:
— Прости, Николай Алексеевич, за прямоту. Зачем вам весь этот маскарад? Я думал — иду к коллеге по цеху, а вы тут какой-то ярмарочный балаган устроили.
Клюев напрягся, посуровел и бросил Заболоцкому — уже без всякого оканья:
— Кого вы мне сюда привели, Даниил Иванович и Александр Иванович? Разве я не у себя дома? Разве не могу делать то, что мне нравится? Захочу — псалмы стану петь, захочу — канкан станцую.
И правда — станцевал.
Кем же на самом деле был Николай Клюев? Пройдохой, разыгрывающим мужика, или истинным народным певцом? Салонным хлыщом или религиозным визионером? Ведуном или мошенником?
Из воспоминаний современников образ складывается противоречивый. С одной стороны — старообрядчество и юфтевые сапоги, с другой — знание философии Канта («Критику чистого разума» он цитировал в оригинале), любовь к Верлену и нетрадиционная ориентация. Одни называли его «носителем истинной русской души», «единственным действительно народным поэтом», «помостом между старой Русью и сегодняшней Россией», другие обвиняли в позерстве и поэтическом мошенничестве (якобы его «Песни из Заонежья» — плагиат фольклора), конъюнктуре и имитации крестьянского сознания, хотя землю он в жизни не обрабатывал. Особенно ехидный (и при этом неправдоподобный) портрет олонецкого поэта нарисовал Георгий Иванов. В его эссе клюевская «клетушка-комнатушка» оказывается роскошным номером в петербургском «Отель де Франс», где Николай Алексеевич принимал гостей на турецкой тахте в шикарном сюртуке и при галстуке. Не менее шаржированный, но в другую сторону, портрет мы находим в романе Ольги Форш «Сумасшедший корабль». Там демонический Микула специально зачесывает на бок жирные, как у Гоголя, волосы, «чтобы скрыть слишком мудрый лоб», хитро поглядывает изподлобья и разыгрывает дурачка, сует деньги в голенище, якобы не подозревая о существовании портмоне. Однако, что касается Форш, карикатурный образ Клюева отчасти объясняется гротескным стилем романа в целом.
Другое дело — Владислав Ходасевич — автор термина «клюевщина», описывающего мужицкую программу ожидания нового Разина, который первым в России пустит красного петуха и устроит великий пожар (кстати, энтузиазм, с которым Клюев принял участие в большевистском перевороте, подтвердил интуицию петербургского критика, хотя автор «Пожарища» от революционного жара быстро остыл и сделался страстным защитником остатков патриархальной Руси). Политический имидж не позволил Владиславу Фелициановичу разглядеть в Клюеве великого поэта, хотя критиком он был искушенным.
Ясное дело, Николай Клюев раздражал. Было в нем нечто от юродивого, не от мира сего. Это же есть и в раскольнице Люсе из Загубья, которая может шепнуть, что на прошлой неделе беседовала с отцом Корнилием Палеостровским (знаменитый монах, живший несколько веков назад[173]), и с улыбочкой посмотреть — как я отреагирую. То же я почувствовал у самоедского тадибея на Ямале, который на вопрос о шамане вручил мне испорченный радиоприемник.
173
Корнилий Палеостровский (Олонецкий; ум. ок. 1420) — основатель и первый игумен обители на острове Палий на Онежском озере.