— Ага! — воскликнул Си Джафар. — Это было очень красиво. Пожалуй, хватит на сегодня музыки? — Он красноречиво взглянул на брата, тот положил инструмент на циновку и откинулся на подушки.
Стенхэм решил, что настал подходящий момент заявить о том, что ему пора.
— Уже? — спросил Си Джафар, как он всегда делал в подобных случаях, несмотря на время. Потом добавил: — Разрешите мне показать вам следы нашего бедствия. Это интересно.
Тут же все встали и принялись беспорядочно бродить по комнате. Вооружившись лампой, стекло которой уже успело почернеть от гари, один из сыновей повел гостя и хозяина к месту катастрофы.
Они оглядели разрушенную стену и композицию из мусора, обсудили, во сколько может обойтись ремонт старой стены, или, быть может, лучше снести ее совсем и установить новую, расспросили Стенхэма, часто ли рушатся американские дома во время грозы, а когда он сказал, что такого не бывает, захотели узнать почему. Почти час спустя они гурьбой прошли через двор в прихожую, к входной двери, где в потемках сидел на корточках одетый в лохмотья бербер, поджидая их.
— Этот человек проводит вас до гостиницы, — сказал Си Джафар.
Бербер медленно выпрямился. Это был высокий, крепко сложенный мужчина, его бесстрастное лицо равно могло быть лицом святого или головореза.
— Нет, нет, — запротестовал Стенхэм. — Вы очень добры, но я вовсе не нуждаюсь в провожатом.
— Пустое, — скромно произнес Си Джафар, как султан, только что одаривший своего подданного мешком алмазов.
Возражать было бессмысленно, бербер будет сопровождать его, хочет он того или нет, поэтому Стенхэм поблагодарил всех вместе, затем каждого по отдельности, затем опять всех вместе и вышел на улицу.
— Allah imsik bekhir, B'slemah, Bon soir, monsieur[108], A bien-tôt[109], иншалла, — раздался хор голосов, а один из сыновей даже робко сказал: «Gude-bye, sair»[110], — эту фразу он разучивал давно, чтобы поразить Стенхэма, но набрался духу произнести только сейчас.
Глава двадцать первая
Долгое путешествие домой через темную медину утомило Стенхэма, и он не был расположен снова спускаться вниз. Стоя перед зеркальной дверцей шкафа и снова повязывая галстук, он думал о том, что впервые за все время Мосс посылает ему записку ночью. Он взглянул на часы; было двадцать минут второго. Уже в дверях он оглянулся и бросил беглый, но полный тоски взгляд на расстеленную постель, потом вышел и запер за собой дверь. К ключу была прикреплена тяжелая никелированная бирка; казалось, что в кармане у него лежит кусочек льда.
В нижнем саду стояла тьма. Лампы возле двери в номер Мосса не горели, но из-за закрытых ставен пробивались полоски света. Дверь на его стук открыл незнакомый мужчина, отступил в сторону, вытянувшись, чтобы дать ему пройти, и снова прикрыл дверь. Мосс стоял посреди комнаты, прямо под большой люстрой, но при появлении Стенхэма начал медленно прохаживаться взад-вперед, заложив руки за спину. Стенхэм обернулся и увидел второго незнакомца, стоявшего у стены за дверью.
Мосс не побеспокоился представить обоих Стенхэму, сказав только:
— Enfin. Void Monsieur Stenham[111].
Оба, слегка кивнув, что-то пробормотали.
— Vous m'excusez si je parle anglais, n'est-ce pas?[112] — обратился Мосс к своим гостям.
Пожалуй, только Стенхэм уловил язвительные, насмешливые нотки в его голосе и подумал: грубить — не в правилах Мосса. Вероятно, был повод. Потом он оглядел посетителей. Один — низенький и полный, с пухлыми розовыми щечками и большими глазами; второй — повыше: худощавый, в очках, с желтоватой кожей. И тому, и другому не больше двадцати пяти, отметил Стенхэм, и ни один из них не рассмеялся бы даже под страхом смертной казни. Ясно было, что оба годами вырабатывали в себе эту серьезность: напряженные усилия наложили на их облик несмываемую печать, общая озабоченность сквозила в лицах и движениях. Стенхэм мгновенно признал в них националистов. Их ни с кем нельзя было спутать.