Вот опять. Опять в груди кольнуло. Нет, нет, я не верю. Знаю, тебя не убьют. Иду по улице — и все тебя ищу. В городе военных полно, куют победу. Я даже в госпиталь попросилась на субботник. Как-то пошли с Руфиной на танцы в Дом офицеров. Глаза бы мои не смотрели: кругом война, а они танцуют. А если завтра конец света, если бомбу такую изобретут, — нам тот полковник рассказывал, — неужто все равно танцевать будут?
На каток тоже не хожу. Коньки на картошку поменяла еще в прошлом году. Но ты не думай, что мне плохо. Только внутри все время холодно. Сидим с мамой у керосинки и воображаем, будто это камин, будто нам тепло и совсем нет копоти. Нет, нет, мне совсем не плохо, только вот сегодня расклеилась, как сердце кольнуло...
Когда же я снова найду тебя? Любимый...»
Кашаров кончил пить и бросил котелок на землю. Глаза у него сделались мутными, ему показалось, что рядом с командующим на берегу стоит кто-то еще. Старшина Кашаров зажмурил глаза и заплакал.
ГЛАВА II
Пресс-конференция задерживалась.
Корреспонденты, приехавшие в штаб армии, разместились в той самой избе, где жили когда-то солдаты из взвода Войновского. В избе пахло свежевыскобленными досками и крепким морским табаком: столичный писатель из маститых угощал собратьев по перу из круглой жестяной банки.
Кроме маститого писателя, присутствовали три поэта, два фотокорреспондента и еще один писатель, молодой, но уже порядком известный. Поэты были трех рангов: фронтовой, армейский и дивизионный. Фронтовой поэт, пожилой и солидный, сознавал свое явное превосходство над двумя остальными и вел себя соответственно этому. Армейский поэт среднего ранга и возраста. Он только начинал приобретать некоторую солидность, был говорливым и порывистым. Дивизионный поэт совсем мальчишка, и его никто не замечал.
Разговор перескакивал с предмета на предмет, как бывает, когда собираются вместе малознакомые люди; тем не менее маститый писатель с хорошим табаком был в центре внимания: он написал несколько толстых посредственных книг, и оттого его мысли считались значительными и интересными. Лишь один молодой, но уже порядком известный писатель не принимал участия в общем разговоре — сидел на лавке у окна и быстро писал в блокноте.
— Эти русские деревни без крестьян производят гнетущее впечатление, — говорил маститый писатель.
— Неизвестно что: деревня без крестьян или крестьяне без деревни, — возразил молодой дивизионный поэт; он был мальчишкой и всем возражал.
— Чуть ли не единственная деревня на сотни километров кругом, — прибавил порывистый армейский поэт.
— Вы не поняли меня, молодые люди. Видно, старость приходит, а простоты по-прежнему не хватает. Я хотел сказать, что за эти трагические годы мы, наверное, безвозвратно привыкли к смерти, к развалинам, пепелищам. Привыкли настолько, что вид уцелевшей деревни кажется удивительным и необыкновенным. И тем более тяжко видеть единственную целую деревню без крестьян, без всех этих атрибутов сельской жизни. Помните — крики петухов, стадо бредет мимо окон, а бабка Матрена судачит на завалинке, только семечки трещат. А здесь все это выглядело еще романтичней: сушатся на кольях рыбачьи сети, у берега качаются баркасы, помнится, в этих краях их зовут — сойма. А по вечерам невесты, жены выходят на берег и ждут своих добытчиков.
— Тут пахнет русской стариной и поэзией Блока, — сказал говорливый армейский поэт. — Здесь Садко нашел свою Чернаву. Здесь женщины с лицами как на иконах.
— Хорошо бы после войны приехать сюда на рыбалку, — заметил молчавший до сих пор фронтовой поэт. — Пожить здесь, походить с рыбаками в озеро. Летом, наверное, здесь отменно.
— Где там, — возразил поэт-мальчишка из дивизии, который всем возражал. — Летом здесь одни комары и болота.