Выбрать главу

Через какое-то время я перестала ее слушать, и она наконец ушла, такая же раздраженная, как и я.

— Вы слишком молоды, чтобы понять, что связывает меня с этим домом, — сказала я ей, когда она была уже в дверях.

Она прикусила губу и промолчала. Но я знала, что именно она хотела мне сказать. Я могла услышать повисший в воздухе ее немой ответ: «А вы слишком стары».

Она была права. Я слишком стара. Но еще не настолько, чтобы отказаться от борьбы. Не настолько, чтобы не дать отпор.

* * *

Сильный шум снаружи затих. Но рабочие скоро вернутся. У меня дрожат руки, когда я наливаю воду или разжигаю угли. Сегодня утром, Арман, я чувствую себя слабой. Я знаю, что у меня мало времени. И я боюсь. Но я боюсь не конца, любовь моя, а всего того, о чем я должна написать в этом письме. Я слишком долго откладывала. Я оказалась трусихой и презираю себя за это.

Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.

С чего же начать, Арман? И как? И что помните вы? В конце вы уже не узнавали меня. Доктор Нонан сказал, что нет оснований для беспокойства, что это ни о чем не говорит, но это обернулось долгой агонией и для вас, и для меня. Выражение легкого удивления всякий раз, как вы слышали мой голос. «Кто эта женщина?» — постоянно бормотали вы, указывая на меня, неподвижно сидящую возле вашей кровати. Жермена держала перед вами поднос с обедом. Она краснела и отводила глаза.

Когда я думаю о вас, то не хочу вспоминать это медленное угасание. Я хочу сохранить память о счастливых днях. О тех днях, когда дом был полон жизни, любви и света. О тех днях, когда мы были еще молоды и душой и телом. Когда наш город еще не начали разрушать.

Сегодня мне холоднее, чем обычно. Что будет, если я схвачу насморк? Заболею? Я осторожно хожу по комнате. Никто не должен меня видеть. Одному Богу известно, кто бродит снаружи. Я понемногу прихлебываю теплое питье и вновь думаю о роковой встрече императора и префекта в 1849 году. Да, в 1849 году. В тот самый страшный год, любовь моя. Год ужаса для нас обоих. Сейчас я не стану его вспоминать, но снова вернусь к нему, когда немного соберусь с силами.

Недавно я прочитала в газете, что встреча императора и префекта состоялась в одном из представительских дворцов. И меня поразил контраст между этими людьми. Префект — высокий и импозантный, широкоплечий, с широкой бородкой и проницательным взглядом голубых глаз. Император — бледный, болезненный, небольшого роста, черноволосый, верхняя губа перечеркнута ниточкой усов.

Я прочла, что целая стена была занята планом Парижа, разрисованного синими, зелеными и желтыми линиями, которые разрезали улицы, словно кровеносные артерии. Нас уведомили, что это неизбежный прогресс.

Примерно лет двадцать тому назад было задумано, одобрено и спланировано украшение нашего города. Император мечтает о новом городе наподобие Лондона с его широкими проспектами, — уточнили вы, оторвавшись от чтения вашей ежедневной газеты. Ни вы, ни я, мы никогда не бывали в Лондоне и не знали, что именно имеет в виду император. Мы любили свой город таким, каким он был. И по рождению, и по воспитанию мы оба были парижанами. Вы впервые открыли глаза на улице Хильдеберта, а я, восемью годами позже, на соседней улице Сент-Маргерит. Мы редко покидали город и свой квартал. И нашим королевством был Люксембургский сад.

Семь лет тому назад мы с Александриной и с некоторыми нашими соседями прошли пешком весь путь до площади Мадлен, на другом берегу, чтобы посмотреть на торжественное открытие нового бульвара Мальзерб.

Вы не можете себе представить, с какой помпой и церемониями было обставлено это событие. Думаю, вас бы это сильно огорчило. Был очень жаркий летний день, кругом полно пыли и масса народу. Люди обливались потом в своих праздничных нарядах. Несколько часов подряд толпа напирала и давила на императорскую гвардию, охранявшую место. Я горела желанием вернуться домой, но Александрина шептала мне, что мы, как парижане, должны быть очевидцами этого великого события.

Когда же наконец прибыл в своей коляске император, я увидела тщедушного человечка с желтоватым цветом лица. Вы помните улицы, усыпанные цветами, после совершенного им государственного переворота? А сам префект терпеливо ожидал под огромным тентом, защищавшим его от неумолимого солнца. Он, как и император, тоже любил выставлять себя напоказ, ему нравилось видеть свои портреты в газетах. И через восемь лет непрерывных разрушений мы точно поняли, каков наш префект. Или барон, как вы предпочитали его называть. Несмотря на изнуряющую жару, на нас излился бесконечный поток самопоздравлений. Затем они без конца поздравляли друг друга, потом под тент позвали еще каких-то людей, которым казалось в тот миг, что они тоже важные персоны. Гигантский занавес, закрывавший вход на бульвар, был торжественно убран. Толпа зааплодировала и закричала «виват». Но я молчала.

Я поняла, что этот верзила с грозной бородкой станет моим злейшим врагом.

* * *

Я была так увлечена своим письмом к вам, что не услышала стука Жильбера. У него условный код: два коротких удара, потом медленное царапанье концом его крюка. Вряд ли вы когда-нибудь его замечали, хотя мне помнится, что вы любили поболтать на рынке с четой тряпичников в те времена, когда наша дочь была еще ребенком. Я встаю, чтобы открыть ему дверь, осторожно, опасаясь, как бы нас не увидели. Уже начало первого, скоро вернутся рабочие. И вновь возобновится этот убийственный грохот. Как всегда, дверь ужасно скрипит.

Поначалу он может напугать. Худой, черный от грязи и сажи, его лицо изборождено разбегающимися морщинами, как кора старого дерева. Спутанные волосы, редкие пожелтевшие зубы. Он входит в дом, а вместе с ним — зловоние, какая-то странная, не внушающая доверия смесь запахов водки, табака и пота, но я уже к этому привыкла. Черное длинное пальто в лохмотьях волочится по земле. Несмотря на тяжелую плетеную корзину за спиной, он держится прямо. Я знаю, что в корзине все его сокровища — разный хлам, никчемные вещи, которые на рассвете, с фонарем в одной руке и с крюком в другой, он старательно подбирает на улицах: обрывок веревки, старые ленты, железные и медные обломки, окурки сигар, овощная и фруктовая кожура, булавки, клочки бумаги, увядшие цветы и, конечно, вода и пища.

Я стала не слишком разборчивой. Мы едим вместе. Один раз в день, причем руками. Конечно, это не очень красиво. Зима становится все суровее, и все труднее раздобыть уголь, чтобы разогреть наше скудное угощение. Хотелось бы мне знать, где он раздобывает продукты и как умудряется пронести их через поле боя, вокруг дома. Но когда я спрашиваю его об этом, он молчит. Иногда я даю ему несколько монет из тщательно оберегаемого бархатного мешочка, в котором все мое достояние.

Руки Жильбера грязные, но необыкновенно тонкие, как руки пианиста, с длинными пальцами, с утолщенными суставами. Я не имею никакого представления о его возрасте. Один Бог знает, где ночует Жильбер и как давно ведет он такое существование. Вероятно, он живет где-то возле заставы Монпарнас — там, на пустыре, располагается лагерь тряпичников, состоящий из шатких хижин. Каждый день через Люксембургский сад тряпичники спускаются на рынок Сен-Сюльпис.

Впервые я обратила на него внимание из-за его высокого роста и смешного цилиндра, выброшенного, вероятно, каким-то дворянином, мятого, продырявленного, сидящего на его макушке как подбитая летучая мышь. Он протянул за монеткой широкую ладонь, улыбнувшись беззубым ртом. Мне почудилось в нем что-то дружественное и уважительное, что было удивительно, потому что эти молодцы бывают грубиянами и сквернословами. Меня привлекла его доброжелательность, и я, перед тем как уйти, дала ему какую-то мелочь.