Выбрать главу

Когда они остались одни, он спросил у нее:

— А где Волк?

— Он постарел и перестал узнавать своих, — сказала она, нахмурившись, — его застрелили.

Больше он ни о чем не спрашивал. Говорили о разном, осторожно обходя то, что таили оба.

Он вспомнил, что собака больше всего не любила купаться. Бывало, только услышит самое слово, и уже подозрительно настораживается, а если пошли приготовления, забьется куда-нибудь в подвал или в заросли. Ее тащили за ошейник, она сопротивлялась и, симулируя бешенство, хватала за руку, но по-настоящему укусить никогда не решалась.

Мыли в лохани. Волк покачивался и по-детски закрывал глаза от мыла. Иногда он нарочно отряхивался, и она, смеясь, отскакивала и осторожно закатанным рукавом утирала мокрое лицо…

Он глядел на нее, и мгновениями ее лицо делалось до того чужим и незнакомым, что становилось страшно, как бывает во сне, когда видишь близкого человека и вдруг угадываешь в знакомых чертах совсем другие мертвые, или злобные, или обреченные. Это накатывалось волнами, а потом уходило, и он узнавал ее милое, давно знакомое лицо и в то же время понимал, что вот-вот накатится что-то, как приступ болезни, и ее лицо снова сделается чужим и страшным.

Она сказала, что муж на дежурстве и придет попозже. Это было удобно, и он надеялся затеряться среди гостей.

Пришли гости, и было много старых друзей. Веселились, танцевали, пили домашнее вино, закусывали домашними пирогами. Ее мама сидела с шитьем, ласково и ровно всем улыбалась, и он подумал, что за этой ласковостью есть что-то такое, от чего можно повеситься.

Он с удовольствием хмелел, лихорадочно острил. Одним словом, веселился и своим весельем показывал, что осознал в конце концов ту давнюю программу, означавшую, что ничего не случилось и не могло случиться. Возможно, он в этом даже переусердствовал, потому что после одной из его шуток мама посмотрела на него укоризненно, хотя и по-прежнему ласково. Она слегка покачала головой, и он это понял так: нельзя слишком показывать, что ничего не случилось, потому что могут заподозрить, что все-таки что-то случилось.

Он притих, а она снова склонилась над шитьем, продолжая ласково улыбаться.

Он все время танцевал с одной из ее новых подруг, держался за нее, как за спасательный круг. Девушка охотно кокетничала с ним. Аля шутливо грозила им пальцем. Они смеялись, но он чувствовал, что ей и в самом деле неприятно, и это было странно после всего, что случилось.

Он вдруг вспомнил, как однажды, в начале их знакомства, во время танца на вечеринке внезапно погас свет.

Сначала он ждал, что свет вот-вот зажжется и они будут продолжать танец, но свет не зажигался, и он понял, что и ей не хочется убирать свою руку, и это навсегда заменило им признание.

А потом зажегся свет, и все увидели, что они все еще стоят в той же позе, и все весело рассмеялись, и они тоже рассмеялись, и это был самый легкий, самый счастливый смех в его жизни. Тогда он думал: в их жизни.

Танцуя с ее подругой, он улыбался и каким-то внешним слухом слышал ее и в то же время слушал, как внутри его все время звучит то, что она сказала о собаке. Слова эти каким-то образом сливались с мелодией каждой пластинки, то вытягиваясь в ритме, то сжимаясь, чтоб уместиться в музыкальной фразе, но каждый раз с кошмарной назойливостью вплетались в мелодию и звучали, пока она не кончалась: «Перестал узнавать своих, и его застрелили, перестал узнавать своих, и его застрелили, пере-стал уз-на-вать сво-их…»

После одного из танцев он неожиданно вслух сказал:

— Перестал узнавать своих, и его застрелили…

Девушка ничего не поняла, но рассердилась и отказалась с ним танцевать. Он подумал, что она права.

Вскоре пришел Алин муж, высокий спортивный парень в очках. Он крепко и со значением пожал ему руку, как бы говоря: «Я все понимаю, мужайся, братец». Это была излишняя мера, и он помрачнел и замкнулся, но никакой враждебности к нему не почувствовал.

Видно было, что муж ее привык к шумным сборищам и ему нравится вся эта суматоха.

Он рассказывал, по-видимому, что-то смешное, потому что вокруг смеялись и Аля громче всех, может быть, благодарно, а может быть, чтобы что-то заглушить в себе. Глаза у нее блестели.

Он не слышал его рассказа, но, задумавшись, следил за его руками. В какое-то мгновение ему показалось, что голос и руки молодого хозяина принадлежат разным людям.

Голос развлекал, а руки взрезывали пирог, придвигали сахарницу, делали свое дело и шутить не собирались. Рука подцепила ножом ломтик лимона и ловко, как блин, шлепнула его в стакан с чаем. Потом рука опрокинула ложку с сахаром, но не просто в стакан, а на лимон. Под тяжестью сахара лимон пошел ко дну, но на полпути перевернулся и выплыл.

«Хочет утопить», — подумал он и стал следить, что будет дальше. Рука высыпала еще одну ложку на лимон, стараясь, чтобы горка сахара пришлась на середину, и как будто достигла цели, но упрямый ломтик, не доходя до дна, сбросил свою сладкую ношу и весело вынырнул. Ему показалось, что голос рассказчика дрогнул. Третья ложка сахару посыпалась на лимон, стараясь заполнить всю поверхность лимона. Но и новый прием не помог. Часть сахара растаяла сразу же, оставшаяся — во время погружения. На этот раз лимон вынырнул, даже не перевернувшись.

Тогда хозяин проткнул лимон ложкой и помешал в стакане.

«Зачем мне все это?» — подумал он и, забывшись, с такой тоской посмотрел на нее, что муж метнул из-под очков тревожный и быстрый, как холодная молния, взгляд, будто что-то перерезал.

Назад шли через сад. Стояла ясная осенняя ночь, луна озаряла поредевшие листья. Возле инжира высилась лестница-стремянка. Собачья конура осталась на месте. Она была похожа на игрушечный домик, какие бывают в детских парках, и только черный круг входной дыры напоминал об ее истинном назначении.

Молодые хозяева провожали гостей до калитки. Прощаясь, обещали видеться, но он знал, что теперь этого не будет.

Она озябла и погрустнела, и, как всегда бывало в таких случаях, глаза ее немного закосили. Муж попробовал накинуть ей на плечи пиджак, но она отказалась, и он почувствовал, что она это сделала из-за него, хотя ему это теперь было не нужно.

Когда за ними захлопнулась калитка, он подумал, что ему вообще не стоило возвращаться на эту улицу и входить в сад через калитку, раз уж в детстве он входил в него через тайный лаз. Он распрощался со всей компанией и пошел один.

Впервые он думал о себе отдельно от нее. Это было как возвращаться в пустую комнату после последних проводов. Оставалось кое-что прибрать и начинать жить сначала. Он закурил и пошел домой, срезая переулок проходным двором, потому что хорошо еще помнил эти места.