Выбрать главу

– Я все понял, – собрав остатки мужества в кулак, выдохнул он.

– Ну, тогда с Богом, – сказал Горелый и, заслышав шаги за дверью, отошел к столу дежурного.

– А вот и я, – дыхание дежурного было слегка учащенным. – Глеб Сергеевич, все куплено согласно списку.

– Вот спасибо, Володечка, дорогой. Я пойду, а не то моя старуха все морги на уши поднимет.

Примерно через час Бальзамов был на допросе у капитана Садыкова.

– Ну, что, великий молчальник, – Садыков поигрывал тонкой золотой авторучкой в смуглых пальцах, – запираешься дальше? Как ты уже понял, я человек интеллигентный и собственноручно выбивать показания не люблю.

– Конечно, нужно ведь двигаться вверх по лестнице жизни, – горько сыронизировал Вячеслав.

– Знаешь, господин Бальзак, а мне даже хочется, чтобы почки твои стали двумя ненужными тряпками, чтобы печень твоя застряла у тебя в глотке, а легкие болтались бесформенной слизью в кашляющей груди. Но и это не все. Знаешь, что будет с твоей талантливой литературной головой? Так я скажу. Мозг в твоем черепе после соответствующих действий будет напоминать ваш русский холодец, с одной маленькой извилиной от зековской шапки. Через некоторое время, на лице образуются две черные подглазины, под двумя ввалившимися органами зрения, кожа на лице пожелтеет и сморщится, как древний египетский папирус, спина ссутулится, а ноги будут передвигаться с невероятным трудом. Весь внешний облик изменится так, что даже мать родная не признает. Каждое движение будет отдаваться нестерпимой болью. Это и называется – стать овощем.

– Альберт Гусейнович…

– Ну?

– Пошел ты, сука.

– Дежурный, – крикнул Садыков, – сопроводить в машину.

Сидя в уазике, в зарешеченном отделении для задержанных, Вячеслав закатал рукав и перетянул левую руку чуть выше локтя носовым платком. Потом стал, как можно чаще, сжимать в кулак и разжимать кисть. Когда уазик затормозил и хлопнула дверца водительской кабины, Бальзамов положил подарок седого подполковника в рот, между щекой и десной.

Его долго водили по темно-зеленым коридорам с едкими коричневыми полами, то и дело, открывая и закрывая решетчатые двери связкой огромных ключей. Периодически он выполнял команды: «Стоять. Лицом к стене. Вперед. Направо. Налево. Стоять. Лицом к стене». Бальзамов шел, ничего не чувствуя, ничего не ощущая. Слух улавливал звуки, словно сквозь огромную толщу ваты. Тонкая пелена тумана неподвижно застыла перед глазами, полностью скрадывая незначительные детали и видоизменяя крупные очертания. Вячеслав знал это состояние. Оно всегда приходило в те далекие годы, когда до выхода на ринг оставались считанные минуты. Облако невыразимого покоя. Четко был виден только соперник. И чем сильнее соперник, тем гуще белая пелена, покрывавшая все вокруг, и толще слой ваты.

– Задержанный, пройдите в камеру.

– Давай, голубь, греби крылышками, – пробасил голос из полумрака.

Когда тяжелая, железная дверь захлопнулась, и ключ со скрежетом провернулся в замке, Бальзамов зубами сквозь рубашку рванув узел платка, крикнул:

– Пар вам из чайника, а не Бальзамова!

Затем, задрав рукав и высвободив лезвие, рубанул по набухшим венам несколько раз. Теряя сознание и падая на косяк, он почувствовал, как толстые шерстяные нитки отцовского свитера тепло и мягко заключили тело в надежную и непроницаемую броню.

ГЛАВА 4

Если уж Эдик Телятьев пьянствовал или, говоря иначе, гулял, то обязательно с особым шиком и беспредельным весельем. Начальство в газете, где он работал, закрывало глаза на продолжительные загулы, потому что Эдик был бесценным кадром. Всегда мог своевременно подготовить самый острый и злободневный материал, нарыть в короткий срок обескураживающие факты. А самое главное, никогда не забывал о днях рождения вышестоящих чинов, а также их жен, детей и доброй половины родственников. Аспирантское руководство тоже никогда не беспокоило Эдика по таким пустякам, как многонедельное отсутствие на кафедре, ибо все знали, что Эдик – большой человек в очень серьезной газете. В такие дни обласканный жизнью газетчик Телятьев писал стихи, влюблялся в женщин и мог даже сочинить поэму о безответной мужской любви. Ночью, когда забирали Бальзамова, Эдик с кубком Вакха в руке и в обнимку с польской поэтэссой Маришкой Ковыльской, отчалил от постылой пристани серых будней, чтобы пуститься в очередной, многодневный круиз по волнам алкогольно-эротического счастья. Так что слышать он ничего не мог, да и не хотел. Рано утром сладостный покой их любовного гнезда растревожил настойчивый стук в дверь.

– Ребята. Эдуард. Маришка. Просыпайтесь. – Это кричал Хубилай. – Бальзамова увели люди в масках, шайтан их задери.

– Щас спою, – промычал Эдик и, усевшись на кровати в чем мать родила, взял гитару. – З-заходи, в-великий друг степей, монгол.

Как только Хубилай просунул голову в дверь, Телятьев запел, не в такт, дико молотя по струнам:

– Таганка, все ночи полные огня…

Хубилай покачал головой. – Ты, как всегда, фальшивишь. Эх, а еще друг называется. Песни поешь, ну пой, пой. – И со всего маху хлопнул дверью.

– Никита. Гречихин. – Потомок Чингисхана стучал уже в другую дверь.

– Что случилось? – послышался ответ.

– Там Телятьев, пьяный, голый и некрасивый. Я ему про Бальзамова, а он мне: «щас спою».

– Заваливай, Хубилай, потолкуем.

Никита Гречихин, написавший большой исторический роман о Симеоне Гордом, стоял в центре своей комнаты и сосредоточенно потирал начинающую лысеть голову. О событиях прошедшей ночи он слышал, но свидетелем драмы не являлся.

– Что будем делать, Никита?

– Нужно как-то выручать. Узнать бы, куда его отвезли или, на худой конец, за что.

– Люди в черных масках, во-от такие большие, как медведи, когда встают на задние лапы. Тут левое крыло явно руку приложило, шайтан их задери.

– Левое крыло, говоришь.

– Ой, мальчики, помогите, – в комнату влетела, закутанная в простыню Маришка, – мой спонсор приехал. Видела из окна, как в подъезд вошел. Он мне компьютер новый решил подарить, а у меня в комнате Телятьев. Его срочно нужно куда-то деть. Он, придурок, всю свою одежду ночью в форточку выкинул, говорит, мол, надоел ему красный костюм. А секунду назад выпил стакан водки и повалился без чувств.

Гречихин и Хубилай, переглянувшись, опрометью бросились в другой конец коридора.

– Если застанет – убьет его и меня, не раздумывая, – всхлипнула им вдогонку Маришка.

Первым в комнату вбежал Хубилай и, бросив взгляд на ковер, крикнул спешащему следом Гречихину.

– На Древней Степи была такая казнь – закатывание в войлок. Давай его в ковер.

Они столкнули с кровати крепко спавшего Телятьева и завернули в ковер. Затем, связав в двух местах ремнем и поясом банного Маришкиного халата, поставили необъятный рулон в угол комнаты.

– Стой тихо, Эдик, и не шевелись, иначе – труба, – чуть слышно сказал Гречихин.

Все трое сели за стол, изображая идиллию утреннего дружеского чаепития. Через несколько секунд, сквозь щель между дверью и косяком в комнату тонкой, деликатной струйкой проник запах дорогого парфюма. Раздался извиняющийся стук в дверь.

– Да-да, – крикнула Маришка и порхнула навстречу рослому, загорелому блондину с огромным букетом алых роз.

– Хубилай, нам пора, – сказал Гречихин, вставая.

В коридоре Хубилай спросил Гречихина:

– Так что ты предлагаешь делать?

– Ничего, нам остается только ждать и надеяться.

Менее чем через час, слава Богу, Маришкин спонсор торопился, они освободили Эдика. И теперь тот, вспотевший, обессиленный лежал, раскинув руки крестом, на полу, уставясь неподвижными глазами в потолок.

– Сволочи, – бормотал Телятьев, – все вы сволочи. Дайте воды, нет – водки.

– Оттащите его в холодный душ и через двадцать минут ко мне. – Неожиданно возникший голос принадлежал человеку, которого все за глаза называли Безумным профессором. Сейчас он стоял в дверном проеме, поблескивая стекляшками очков. Марат Гаврилович Белоцерковский, именно так звали этого человека, был нелюдим, его никто никогда не видел ни на одном застолье. Внешне он был похож на большую, всклокоченную серую птицу с полуотрешенным взглядом темно-синих гипнотических глаз. Мало того, когда он появлялся бесшумной тенью на этаже, любая самая бесшабашная и разбитная компания предпочитала снизить уровень децибел. Попытка заговорить с ним приравнивалась почти к подвигу. Поэтому его слова подействовали быстрее кирпича, упавшего с крыши на незадачливую голову.