Выбрать главу

Долго предаваться мечтам ему не дали. На сей раз французы уже не медлили. По нему сосредоточили огонь уже человек двадцать. Не по нему, конечно, — он-то позицию уже сменил. Но при таком плотном огне пули жужжали совсем близко. Совсем нехорошо. Да, с этими, пожалуй, не справиться. Кто-нибудь да подцепит…

И не сбежишь. Да и не хочется чего-то! Набегались вон аж до Смоленска! Хватит! Этак рукосуи те пол-Расеи захватят, пока мы всё пятиться будем.

Вдруг в нём поднялось чувство какого-то гордого возбуждения. А-а, подумал, целый взвод на него на одного направили! И двигаются теперь сторожко, вон, останавливаются, ищут. Давайте, идите! Пусть я лягу, но и вас сколько-нито с собою заберу.

Он чувствовал себя как на деревенском празднике, когда идёшь стенка на стенку и нет желания больше, чем победить парней из соседнего села. Пущай знают хранчики, что не все на русской земле отступают, что и их найдется кому бить. Вона много ваших лежат уже! Я свою жизнь окупил. Да ещё возьму цену с вас, прихвачу кое-кого с собой, чтобы по дороге к Богу скучно не было.

Жалко только, с Марьей-искусницей увидеться не приведётся более. Зря ты, Маша, пророчила, что встретимся ещё.

И так ему горько стало, что эти вот цветастые мундиры не просто пришли на его землю, не просто хотят его убить, его — на его земле! А встали они, петухи французские, между ним и Марьею. Заслонили зазнобу его своими пушками. Своими выкриками бусурманскими её шёпот заглушили.

Так убивай же их скорей! — закричал внутри него будто чужой голос.

И он стрелял. Менял позицию, отползал, перекатывался, перезаряжал оружие. И убивал. Не всех — не всегда пуля летела, куда он хотел. Но он наносил врагу зримое опустошение. На батарее, что была перед ним, царила уже не суета, а паника. Через реку хранцам было не перебраться, а тех, кто подходил близко к тому берегу, он безжалостно расстреливал. Одно лишь беспокоило его — заряды кончались. А из роты за всё время только один посыльный и приполз — приволок лядунку с порохом да зарядов.

Но покуда было чем, Прохор стрелял. Жестоко, холодно ухмылялся — и убивал. Даже когда против него развернули отдельно пушку, ослабив тем самым огневую силу батареи, он не переставал скалиться и стрелять. И когда пушка начала бить по нему ядрами, снося кусты и разбивая столетние ивы, он продолжал, сверкая белыми зубами на почерневшем от пороха лице, перебегать с места на место, тщательно выцеливать врага и убивать.

А потом наступила темнота…

* * *

Почему-то стало холодно. Стыло. Взвизгнула и сыпанула колючками в лицо метель. Но Прохор не удивился. Почему не удивился? Ведь август с утра был. Но он не удивился и тому, что не удивился. Как и тому, что куда-то идёт.

Поглубже надвинул кивер на брови. Не шапка меховая. Но и шерстяное сукно лучше, чем ничего. Затянул подбородочный ремень. Ружья не было. Это почему-то тоже было неважно.

Метель хлестнула снова. И куда он идёт? Зачем? Приказ он выполнил. Какой? Неважно. Солдат идёт. Солдат всегда идёт. «Сту-упай!» Носок держи! Ладно, не вахт-парад. Привал солдату положен. Дневка.

Прохор сел в сугроб. Сразу стало как будто теплее. И метель осталась словно наверху. Он обхватил себя руками и прилёг на бок. Без него не уйдут. Савельич, ежели что, поднимет. Ох, хаживали тогда с Кутузовым в пятом годе! Подмётки начисто стёсывали…

Но не Савельич тряс его. Ох же ты! Марья! И была на ней почему-то понёва об одной ерге — как на старухе…

— Сейчас же вставай! — прямо в ухо кричала ему баба.

Прохор устало улыбнулся:

— Ах ты, моя сладкая… Не надо меня будить. Не поднимали ещё офицеры.

— Я, я тебя поднимаю! — трясла его Марья. — Ты до меня дойти должен! Конец твоему привалу, иди ко мне, я тебя жду! Ты отдохнёшь, а я? Ты должен сам дойти!

Она ж говорила, что ещё увидимся, вспомнил Прохор. Может, и впрямь встать? Чем тут в сугробе помирать… ух, и сладка же она была!

Он поднялся на задеревеневшие ноги и пошёл. Но через некоторое время опять без сил лёг в сугроб. И опять увидел Марьино лицо. И опять встал и поплёлся. Он, кажется, знал, куда идти. Да и Марья шептала рядом: «Нам снег пройти. Снег пройти, а там и дома. Пройди, милый, я жду тебя».

И он прошёл. Зима вдруг кончилась. И за последним порывом метели вдруг та барская усадьба с тем опустелым подворьем, где они миловались тогда. И Прохор знал почему-то, что тут и есть теперь дом его. Что уступил кто-то наверху кавалеру и отставному увечному унтеру, и пришло дозволение жить ему с Марьей…

* * *

«Русские стрелки рассыпались по садам и в одиночку били в наступающую густую французскую цепь и в прислугу французской артиллерии. Русские не хотели оттуда уходить ни за что, хотя, конечно, знали о неминуемой близкой смерти. В особенности между этими стрелками выделился своей храбростью и стойкостью один русский егерь, поместившийся как раз против нас, на самом берегу, за ивами, и которого мы не могли заставить молчать ни сосредоточенным против него ружейным огнём, ни даже действием одного специально против него назначенного орудия, разбившего все деревья, из-за которых он действовал. Но он всё не унимался и замолчал только к ночи. А когда на другой день по переходе на правый берег мы заглянули из любопытства на эту достопамятную позицию русского стрелка, то в груде искалеченных и расщеплённых деревьев увидали распростертого ниц и убитого ядром нашего противника, унтер-офицера егерского полка, мужественно павшего здесь на своём посту».

* * *

Дорога от Шахуни почти не запомнилась — так слились степи, серое, моросящее мелким дождём небо, гуд и стук колес.

Первое время Шурка лишь отсыпался. Вволю, впервые с начала войны, когда и без того строгий быт лётного училища ещё больше посуровел. Спать, сладко и безмятежно, прерываясь лишь на еду и перекур! Спать сколько влезет, зная, что никто не поднимет тебя через короткие четыре часа на пост, не сдёрнет с койки сигналом тревоги, не крикнет: «Подъём!», «Становись!», «На зарядку, форма одежды номер один!»

И потому за блаженством теперешнего отдыха как-то даже забылись другие радости последних дней.

Программа обучения подошла, наконец, к долгожданному завершению, и курсантам объявили, что через несколько дней их направят на фронт.

Во-вторых, выдали новую форму взамен порыжевших от солнца и пота гимнастерок. Она была великолепна — настоящая, лётного состава, как у офицеров. К тому же повезло: удалось получить обмундирование точно по размеру, а вместо слишком большой пилотки он просто стянул другую у старшины за спиной. Форма ладно облегала фигуру, и в ней Шурка казался себе вполне грозным асом. Конечно, картину портили сержантские треугольники, а не лейтенантские кубики в петлицах. Но как раз этот недостаток Шурка и намеревался быстренько исправить в действующей армии.

Наконец, напоследок был обед — по полной фронтовой норме, как говорили. А после него все получили фотографии. Шурка получил две карточки. Ту, где они сняты все вместе с ребятами, отослал домой. А другую, где он в лётном шлеме и комбинезоне решительно смотрел в небо, и которую считал лучшей, намеревался пока сохранить, подарить первой девчонке, с которой познакомится в Москве.

И главное: по какой-то причине — возможно, за успехи в лётной подготовке — его с несколькими курсантами командировали в Москву. Где то ли формируется какая-то особая часть, то ли дадут какое-то отдельное назначение. И Шурке уже обещали увольнение на сутки!

Шурка давно-давно не был дома. Призвали его ещё до войны, в сороковом году, почти сразу после школы. И он оказался единственным из всех пацанов с Толмачёвки и окрестностей, кто попал в лётное училище.

Теперь уж все, наверное, воюют. Мать писала, что забрали весь двадцать четвёртый год с Толмачёвских переулков, с Пыжевского, Старомонетного, с Полянки и Кадашевки. А Сенька Клецков погиб под Киевом в прошлом году, Оба брата Моховых, старые враги мальчишеских лет из дома девять, пропали без вести в марте. Мать прямо не писала, но явно радовалась, что пока хоть он, Шурка, не на фронте.

Ну что ж, теперь его черёд. Сердце со сладким страхом сжималось в ожидании новой жизни, боёв, испытаний. И, конечно же, побед над фашистскими асами! Здорово было бы даже заработать какой-нибудь орден, хотя бы медаль! Вот появился бы он в родном переулке после победы! В красивой лётной форме, с орденом, с нашивками за ранения!