Выбрать главу

А зипунник, весело осклабясь и блестя глазами, как ни в чем не бывало говорил:

— Слышно, господин, верховые казачки землицу ковырять зачали. И уж будто воеводы лапоточки напасли для них. Только напрасно поспешают воеводы… Еще и другое говорят: немало–де смердов подаются на Дон, от бед освобождаются, а животишки боярские жгут, приказных же… — Тут он совсем озорно подмигнул дьяку: «не про тебя молвить, дьяче», — за ноги подвешивают приказных. Клязьма, мол, подымается. Ока, Тверца да Унжа.

Вон про что скоморошит смерд–зипунник! Година неимоверных страданий пришла для родины, для Руси. Тяжко метался дивно светлый разум царя, чтобы найти исход из бед, часто изнывал в тоске царь, надрывались в непереносимом боренье его силы, темный гнев омрачал его… Гибли на западе, в Ливонской войне, русские рати. Паша и крымцы шли не только на Дон, но и на Астрахань: верно, решили, что самое время ударить по становому хребту новой Руси, по реке Волге. В сердце же страны страшную, неслыханную крамолу ковали княжата. Вот от нее зашатался Новгород… А мужичий люд — руки государства. В суровую годину работать, работать рукам — в том спасенье, помимо того — гибель. Г олову ль тут винить? И о чем скоморошья радость зипунника: о бунтах? Праздные разбойные души, сытые чужим хлебом!..

— …Не знаем, господин, верно ли то, от нас далеко, мы степняки. Только, думаю, не время вам с Доном переведываться. Низовые, сам смекаешь, вор на воре, чуть недоглядишь — ищи–свищи бороду под мышками!

И он присвистнул и, расставив ноги, захохотал, играя раскосыми глазами.

С высокого майдана через шедший ниже по кручам вал в речной стороне князь видел часть огромного, словно приподнятого по краям круга земли, у дальней черты бежали струи воздуха, где–то поднялся ветер, и медленно двигался столб праха. Ярким солнечным светом залиты очеретяные крыши, подсолнухи в рост их, землянки–копанки. Человек мало построил на земле, строение его непрочно, вот на ней, как искони, пустота, тишина, и ветер, и порождение их — эти люди, живущие в норах, как суслики, ярые, как вепри.

И с юношеской нетерпимостью высоким, дрожавшим от гневной обиды голосом князь крикнул:

— А вы не Русь?

Зипунник вдруг погорбился:

— Как же не Русь? Эко слово сказанул… Аль мы без креста?

И сразу неузнаваемо выпрямился, скинул долой, к шапке, и зипун.

— Твои, что ли, полки стерегут поле? Не–ет! Мы стережем! Мы оборона вам. И вам бы встать на защиту нашу!

Поднял сжатый кулак, оборотился к народу, затем, в два шага подойдя к князю в упор, зычно, как бы от всего народа, не прося, а точно веля, сказал:

— Вооружи войско. Всю реку подымем! В степях заморим Касимку!

И сразу же опустил плечи, тихо, ласково прибавил обычное на Дону присловье:

— Зипуны на нас серые, да умы бархатные.

Чуть заметно поморщился Коза: дикий конь опять готов скакнуть в сторону, настала пора его обротать.

Коза сплюнул в последний раз.

— Ии ладно. Казаки — под рукой государевой. Нас не обидьте, а мы отслужим но обычаю своему, ты, князь, не бойсь. Вы — нам, а мы — вам.

Он сказал ото как раз вовремя. У михайловских ларей народ смешался, бабы орут. Звонкий юношеский выкрик: «Сыночков оделяешь, а пасынков — вышибать со двора!»

А пока Коза говорил, чернобородый казак незаметно вышел из круга. На улице худенький парнишка вскочил — шапчонка так и осталась на земле, — кинулся к нему, видно долго ждал, да оробел, остановился.

— Ты что?

— С собой возьми! — выговорил парнишка.

— Куда ж брать–то? Я — вот он!

Парень проговорил быстро–быстро, как заученное:

— Язык пусть вырвут — молчать буду… Тесно мне. В отваги возьми.

Казак с любопытством смотрел на пего.

— А мне вот не тесно. Марьин сынок?

— Ильин! — Парень вспыхнул. С вызовом спросил: — Мать, что ли, знаешь?

— Знакома. Где гулять собрался?

Мучительно покраснев до корней вихрастых волос, сердито сдвигая белобрысые брови, пролепетал:

— Алтын–гору сыскать…

Казак щелкнул языком.

— Далече!.. Разве ближе службишку?.. — Но так засияли глаза парня, что казак вдруг серьезно сказал: — Ноне сбегаешь к деду Мелентию. Ныркова Мелентпя знаешь?

— Дед «Долга Дорога»! В станице он, как же!.. Бродяжит… Нырков? — вдруг смутился парень. — Да я же…

— У меня: говорю — слушают. Отвечают — что спрошу. Передашь Мелентию: хозяин работничков кличет. Быть ему… — Казак глянул на небо, прикидывая: — Засветло — не сберем, до утра прохлаждаться не с руки… В полночь в Грсмячем логу! Укладки мне нужны да юшланы. Понял?

Парень поднял горящее лицо. Казак досказал с ударением:

— Что ныне перемолвим — завтра ветру укажем по полю разнести. Тайны тут нет. А тебя — пробую. Лишнего не выпытывай и болтать не болтай. У меня рука, гляди, во!

— Всё, как велишь…

— Постой, не бежн! Огоньки пусть засветят в Гремячем — половичкам виднее. Повестим их, значит. А Мелентий пущай… тебя, что ли, пущай с собой приведет. Только уж в мамкин шалаш до ночи — ни–ни, гляди!

— Дорогу в курепь забуду.

— Эк ты! Дороги домой николи не забывай, парень. Шапку возьми.

Казак остался один. Рукавом отер пот с лица, оно было пыльным, усталым. Сел. Снял расхоженный сапог, размотал подвертку, — на ноге кровоточила ссадина.

Протяжный, унывный, послышался вдали женский голос:

Ой, там, да на горе зеленой…

Встрепенулся казак. Вскинул голову, глаза сощурились. Лилась песня и сливалась со стрекотней кузнечиков — широкая, как сожженный солнцем степной круг.

Мураву–траву вихорь долу клонит…

Слушал неподвижно, окаменев лицом, сжав губы. Потом обулся, разом поднялся, поправил шапку и сильным, твердым шагом зашагал прочь.

А на майдан донеслись плеск и хохот с реки. Вся она была в ладьях и стружках, парусных легкокрылых и весельных. Табун коней шумно вошел в воду, голые люди сидели на лоснящихся конских спинах. Вот оно, казачье необычайное конное и водяное войско!..

Князь поглядел на будары, которые сейчас он велит разгружать.

Вверху, в нетленной синеве, таяла легкая пена облачков.

РАССТАВАНИЕ

1

Красный одинокий глаз отверзся в ночи, и верховой направил на пего бег коня: дробный топот наполнил смутно темневшую, сильно, по–ночному, пахнущую травами степь, еле уловимой чертой отделенную от густо засыпанного звездами неба.

Скоро стал различаться костер за бугром, дальше зияла черная пустота; там, невидимая под кручами, была река. Несколько человек сидело и лежало у костра.

— Здорово ночевали! — сказал верховой, спрыгивая с лошади.

Зорко, исподлобья он всмотрелся в людей. Признал двоих: деда Долга Дорога, бродяжку, который вот только пожаловал в станицу, после того как все уж и думать забыли, что есть он на свете, и Гаврюху Ильина, сына пищей вдовы. Прочие были не ставичпики, — полевиков теперь полным–полно. Только одного видел раньше — человека со страшно посеченным лицом.

Никто не ответил, никто не подвинулся, чтобы дать место у огня. Лишь одип из лежащих повернул голову и угрюмо покосился.

Путник, не выпуская из рук длинного повода, присел на корточки.

Люди продолжали свой разговор, скупо роняя слова, часто замолкая. Они говорили обиняками, и гость, потупясь, чтобы казаться безучастным, напрасно ловил смысл их речей.

Они считали какие–то юшланы (кольчуги).

— Пять еще, — сказал посеченный, давешний вестник. — Выйдет тридцать два.

Человек с цыганской бородой вдруг захохотал, и все его квадратное туловище заколыхалось.

— Журавли с горы слетели — бусы на речном дне собирать. Там двадцать, в илу… аль поболе!

Лежащий, тот, который раньше покосился на незваного гостя, угрюмо перебил: