Выбрать главу

Надо признать, что ничего плохого я в этом не вижу и сейчас. Слово "разрядка" употреблялось тогда куда реже, чем сегодня, но понятие это существовало. Необходимость разрядки и некоторого отдыха понимали у нас, кажется, все, кроме Вахмитоненко. Стоило в нашей комнате кому-либо засмеяться, как он тут же врывался к нам. Мы вскакивали, становились по стойке "смирно", а он принимался нас песочить.

"Как вы можете? - начинал он обычно свою тираду. - Война идет! Блокада продолжается! На передовой люди гибнут! А вы сидите тут в тылу да еще и веселитесь!!"

Во время таких нравоучений он весь краснел от гнева, руки его непрерывно двигались. То он дергал себя за ремень, то расстегивал и вновь застегивал пуговицу на вороте гимнастерки, то прочесывал растопыренной пятерней свои довольно уже редкие волосы. Понемногу его крик становился тише, зато в голосе появлялись металлические нотки. Угрозы он произносил уже ровным голосом, полагая, что так они прозвучат более грозно. Были в его арсенале, собственно, две угрозы: одна - донести о нашем "легком" поведении начальнику штаба, другая - разогнать нас и отправить всех на передовую. На наше воображение действовала только первая. Кому же приятно, если на него жалуются. Кроме того, начальник штаба полковник Иванов пользовался у нас большим уважением. Это был не только отлично знающий свое дело командир, но и спокойный, справедливый человек. Вторая угроза нас совершенно не пугала. Во-первых, буквально всех нас взяли сюда, в штаб, из частей дивизии. Каждый уже немало пробыл на передовой. Никто перед возвращением туда не испытывал страха. Кроме того, каждый понимал, что за смех или подобный "дисциплинарный" проступок его из штаба не отчислят.

Дело было не в этих угрозах. Нас обижало отношение Вахмитоненко к нам как к каким-то тыловикам, окопавшимся в безопасном далеке от фронта. Послушать его - можно было подумать, что мы находимся не в блокаде, а на Большой земле, что вокруг нас не рвутся вражеские снаряды, что территория, занятая противником, не видна непосредственно из нашего окна.

Пытались мы ему что-то доказывать.

Как-то раз младший лейтенант Михеев сказал: "Я, товарищ майор, в госпитале лежал по ранению - там и то весело было. Артисты приходили, шуточные рассказы читали, смешные сценки разыгрывали... У одного раненого от смеха даже швы на животе разошлись. Так и после этого смеяться не запрещали". - "И напрасно! - обрадовался Вахмитоненко. - Вот что значит смеяться не вовремя!"

Был среди нас лейтенант Зотов - образованный паренек. До войны он учился в университете на филфаке. Так он Вахмитоненко Ильфа и Петрова напомнил, которых один строгий гражданин тоже попрекал: какой, мол, может быть смех в реконструктивный период?!

Вахмитоненко, однако, сравнением с тем строгим гражданином нисколько не смутился.

"Во-первых, - сказал он, - одно дело - реконструктивный период, а другое дело - война. А во-вторых... - Тут он нехорошо сказал, жестоко: - У вас, лейтенант Зотов, в декабре мать умерла, а в мае вы уже Ильфа с Петровым вспоминаете!.."

Постепенно Вахмитоненко нас одолел. Мы старались в комнате громко не разговаривать и не смеяться. Отдыхали иногда во время работы, чтобы мозги проветрить, но тихо. Кто на табуретку, сбоку от себя, карманные шахматы положит и перекинется парой "блицев" с соседом, кто, если работа позволяет, книжку под столом почитает, кто письмишко домой настрочит.

В свободные часы бродили мы и кучками, и врозь по территории мясокомбината, по пустынному Московскому шоссе. Больше в сторону Средней Рогатки. В сторону передовой, к Пулкову, ходили реже. Часто уж больно падали там снаряды и мины - не отдохнешь как следует.

У меня было свое любимое место для прогулок. Сразу за мясокомбинатом, справа от шоссе, находился поселок - одноэтажные деревянные домики предвоенной постройки. До сентября сорок первого в них жили рабочие и служащие мясокомбината. Теперь здесь было пусто. Жители эвакуировались. Для размещения воинских частей, отведенных на отдых с передовой, хлипкие дощатые домики не годились.

К обезлюдевшему этому поселку меня влекла, как говорится, неведомая сила. Я любил заходить в его пустые дома. В каждом из них оставались свидетельства довоенной, мирной жизни, не выметенные вьюгами прошедшей зимы и ни на что не пригодившиеся многим и многим заглядывавшим сюда. Почти в каждом пустом домике валялись на полу покоробленные детские книжки. То и дело на глаза попадались обломки игрушек, резиновые куклы-пищалки, белые чернильницы-"непроливайки". Везде можно было видеть вороха разноцветных лоскутов - обрывки старых платьев, штанов, трикотажного белья. Тут и там блестели на полу черепки разбитой посуды...

Каждый раз мое воображение рисовало простенькую обстановку, которая служила здесь людям. Круглый стол, накрытый полотняной скатертью - желтой, зеленой или розовой, но обязательно в большую клетку. Несколько рыжих стульев с прямыми, чуть накрененными назад спинками. Такого же цвета буфет, во всех дверцах которого торчит по ключу. На полочках за полосками простого зеленого стекла видны в буфете белые чашки, фарфоровые кружки, украшенные большими цветами, граненые рюмки. На стене, напротив стола, ходики. Однажды я нашел крашенную в зеленый цвет и отлитую в форме еловой шишки гирьку. В одном из углов комнаты виделся мне детский уголок с игрушками, кроваткой, с неизбежным низкорослым стульчиком с круглой дырой посередине. А на маленьком столике между буфетом и окном стоял, надо думать, патефон. Рядом с ним лежала стопка пластинок. Я даже знал, какие именно. Не так уж много пластинок и было в обороте...

Незатейливый, скромный этот быт казался теперь верхом уюта и благополучия. Шутка сказать, жить без войны! Понять, какое это счастье, можно было только теперь, когда оно кончилось... Здесь, в этих домиках, среди лоскутков и обломков вчерашнего дня, по-особому остро накатывалось на меня смешанное чувство тоски и радости. Тоски по ушедшему времени и радости по поводу хотя бы такой с ним встречи. За этим чувством, одновременно горьким и сладостным, для того, чтобы еще раз пережить его, я и захаживал в бывший поселок...

Как-то раз в одном из отдаленных от шоссе домиков увидел я на полу ящик знакомой формы, оклеенный красным дерматином, - патефон. Внутри его на своем месте оказалась ручка для завода пружины, а в специальном кармане под верхней крышкой лежали три пластинки. Само собой понятно, патефон не работал: у него была сломана пружина.