— Ларионыч! — обрадовался Григорий и кинулся к пожилому человеку в рыжем полушубке. Добротные рабочие ботинки и защитного цвета стеганые штаны говорили о том, что человек приготовился к зимовке. Григорий обнял старика.
Дворник в эти минуты был для Григория самым дорогим человеком.
— Ты, Ларионыч, никуда не уезжал?
— Никуда, Григорий Иванович, — вытирая слезы, сказал растроганный дворник. — Меня никто из дворников не увольнял. Караулю дом. Три раза от зажигалок загорался — потушил.
— А мои не знаешь где?
— Твои все живы и здоровы. Три дня тому назад приходила Анна Павловна за продуктами. Живут они в балке за третьей советской больницей. Там их ищи.
Нужную балку Григорию нечего было разыскивать, он ее знал с детства. Однако своих он там не нашел.
— Ушли, — сказала старушка.
— Что-нибудь случилось? Говорите правду, бабушка.
— Присядь, отдохни.
У Григория тревожно забилось сердце.
— Сидим тут день и ночь, а хлеба — ни крошки, — печально и тягуче выводила старушка. — Машенька плачет, просит есть. Пошла твоя Аннушка домой за мукой и пшеном. Ну и не вернулась… Сынок твой Алеша пошел по ее следам. Двое суток пропадал. А пришел — на себя не похож. Весь город обошел. На всех переправах побывал. Все госпиталя опросил — и нигде…
Смотрит бабушка на Григория и видит, как вдруг человек изменился. Лицо его будто лет на десять постарело, стало суше, темней. Он хотел встать и не мог — не хватало сил оторваться от земли.
— А дети? — спросил он чужим голосом.
— Машеньку в детский приемник взяли. А сам Алеша к солдатам ушел. Уговаривала я его. Не послушался. Мне, говорит, бабушка, стыдно сидеть без дела. А вчера был здесь, простился. Ухожу, говорит, бабушка, на секретное дело.
— Та-а-а-ак… Спасибо, бабушка.
Григорию, как было условлено, в шесть вечера надо было встретить в областном военном комиссариате полковника, с которым он прибыл в Сталинград за пополнением. Экономя время, он попутной машиной доехал до металлургического завода, добежал до Солодковых. Двухэтажный домик, в котором жили сталевары, к ужасу Григория, оказался полуразрушенным. Он обошел дом — ни единой живой души. В небольшом садике под молодыми яблонями виднелась свежая щель, прикрытая сверху досками и жестью. Григорий подошел к узкому входу в нехитрое убежище. По земляным пологим ступенькам поднялась средних лет женщина.
— Вам кого? — опросила она.
— Солодковых.
— Варвара Федоровна со свекром нынче утром переехали за Волгу, а Александр Григорьевич на заводе.
Григорий побежал на завод. С большими трудностями дозвонился через проходную до начальника цеха, попросил его, если можно, отпустить Солодкова на десяток минут. С Солодковым Григорий встретился по-братски, сталевар обнял Лебедева и, узнав, зачем он появился в городе, несказанно обрадовался.
— Бери меня с собой, Григорий Иванович. Бери. Я свободен. Семью свою устроил.
— А как же завод?
— Завод — тыл, а я хочу на фронт. На заводе сталеварам делать нечего. Бери, Григорий Иванович.
Григорий сказал, что это дело могут решать только военные власти.
— За формальностями дело не станет. Где тебя разыскать?
Григорий точно указал улицу, дом, вернее сказать подвал, в котором разместился областной военный комиссариат.
У Лебедева было еще время, и он побежал в овраг наведать старушку и опросить ее, не приходил ли к ней Алеша. «Нет, не заявлялся твой сынок», — взгрустнула старушка.
Алеша лежал в придонских барханных песках, ждал ночи; ему надо было тайком пройти в хутор, пробраться к Якову Кузьмичу Демину. Когда он переплыл Дон и вернулся домой, он не обнаружил у себя комсомольского билета. Всякое думал он: мог в суматохе выронить в больнице, мог обронить на берегу Дона, когда раздевался и увязывал белье в узелок, мог оставить у Якова Кузьмича в стареньком пиджачке, который он не захотел брать. Но как бы там ни было, а комсомольский билет утерян.
И вот Алеша лежит в барханных песках, поджидает ночи. Он видел, как по глухой степи, крадучись, шли двое: женщина и высокий паренек. Он не мог разглядеть, что это были Дарья Кузьминична Демина и ее сын Петька. Шли они торопливо, то и дело оглядываясь по сторонам. Петька, светлокудрый, длинноногий паренек, просил отдать ему вещевую сумку, которую несла мать, но та, глянув на него, вздохнула и прибавила шагу. Степь пошумливала неубранной пшеницей, выжаренной солнцем, высушенной суховеями. Ничто — ни птичий перезвон, ни шелест родных полей — не радовало юношу. Он боялся слез матери.