Выбрать главу

Только над сидящими на этой горе — безмятежно-синее небо древней Палестины, а на горизонте — пустыня и невысокие горы. По углам плато на возвышенностях черные силуэты с автоматами — обогнавшие нас солдаты уже заняли стратегически выгодные точки.

Наше появление было отмечено коротким аплодисментом, то есть у меня появилась возможность немного погордиться своим мужеством в борьбе за торжество сионистской идеи.

Инну усадили на стул, я пристроился на циновке, и мне тут же налили теплого кофе в стаканчик. Какое-то время Игорь переводил мне то, о чем говорил чернобородый в белой рубахе — местный раввин. Речь шла об этимологии слова «левые» и о том, как слово это постепенно меняло свое содержание. Я слушал, рассматривая граффити на окружавших нас стенах. Все-таки странные были граффити. Тут тебе и серп с молотом, и пятиконечная звезда. И написанное латиницей «Аллах Акбар!».

— Не думал, что арабы такие писучие, — сказал я.

Инна, проследив мой взгляд, усмехнулась:

— Это не арабы. Это анархисты. Вон видите, левак написал «Аллах Акбар», но с ошибкой. Пришел араб и исправил.

На циновочке в окружении местных интеллигентов-сионистов я провел минут сорок, не больше. Потом начались сборы. В отличие от нас, большинство участников акции успели подняться на гору на машинах и двинулись к своим припаркованным здесь же, на горе, автомобилям, ну а мы в сопровождении двух мужчин из соседнего с Текоа поселения пошли к дороге.

Мы снова выходим на дорогу, оставляя уже слева крайнюю казарму, и тут я вижу то, чего не мог видеть, сидя на площадке, — за то время, что мы сидели наверху, армия подтянула свои силы: за углом казармы, над дорогой стоит небольшой бронетранспортер с тремя солдатами на броне, естественно, вооруженными.

Идущие впереди меня поселенцы поочередно, проходя мимо бронетранспортера, произносят «Шабат шалом!» — ну да, сегодня же пятница. И солдаты, сидящие на броне, хором откликаются: «Шабат шалом!». Я шел последним и мучился — пройти молча мимо солдат было бы чем-то вроде демонстрации моей нелюбви к Армии обороны, ну а у меня к ней нет никаких претензий, но и сказать «Шабат шалом!» мне, нееврею, как-то неправильно, я — гость. И, уже набравший воздуху в грудь для приветствия, я говорю: «Счастливо, ребята!». И ребята («засранцы») — двое из троих, сидящих на броне, — также отвечают на автомате: «Счастливо, батя!».

Эпизод на горе Шдема вызывал у меня больше вопросов, нежели что-то прояснял.

Что на горе увидел, скажем, я? Я увидел действо, которое можно было бы назвать «оппозиционным пикником» местной сионистски настроенной интеллигенции, не более того — то есть припаркованные на горе машины, пластмассовые стулья и циновки в тени бывших казарм, завораживающий вид на горы и долины сверху, одноразовые стаканчики, из которых мы прихлебывали теплый кофе, под разговоры про трансформацию понятия «левый» в сегодняшнем мире.

Но тогда причем тут солдаты? Зачем здесь бронетранспортер? И автоматы, которые, извиняюсь, действительно стреляют?

Нет, я понимаю, что это не Европа, для которой война — это страшненькая картинка по ТВ, и от войны телезритель защищен все тем же телеэкраном: кадры носилок с окровавленными телами еще живых людей обязательно продолжатся картинкой с сексапильной блондинкой, рекламирующей новый сорт шоколада, или картинкой с депутатами-клоунами, предлагающими русским солдатам помыть сапоги то в Индийском океане, то в Черном море. В реальность войны Европа на самом деле поверить неспособна. Даже когда взрывают ее саму.

Нет, я — в Израиле. Здесь война, увы, — быт. Только израильтяне ее видят, а я — нет. Про войну, в которой я как бы участвую в этот момент, я знаю умом, и только. Сидя на горе, я любовался безмятежностью голубого неба, сахарным свечением новеньких арабских деревень на ближайших склонах долины, смаковал кофе и мелодику ивритской речи. Московские эпизоды уличных противостояний с милицией на рубеже 80–90-х, в которых я участвовал, казались мне не в пример серьезнее.

Но и с выводами я не торопился. Тут были свои, скажем так, особенности. Ну, например, «война граффити», то есть наличие в том действе надписей, оскорбительных для собравшихся на горе людей. Казалось бы, проблема снимается просто — ведерко белой краски и пятнадцать-двадцать минут работы кистями нашей дружной компании. Но так сделал бы я. Они не делают.

Почему? Возможно, потому, что, в отличие от меня, знают: надписи эти, даже если их замазать, не исчезнут — то, чем они написаны, то, почему они написаны, останется. Хладнокровие, с которым сидящие вокруг меня смотрят на надписи, убеждает меня в том, что тут не игра в противостояние, — у собравшихся здесь людей немного другой жизненный опыт, нежели у меня. И солдаты, которые стоят с автоматами, знают, зачем они стоят.