Двойственность отношения Достоевского к гоголевскому наследию отметил уже Н. Н. Страхов. Он писал: «Пушкин и Гоголь, эти два великана нашей словесности, замечательным образом отразились уже в первой повести Достоевского, в “Бедных людях”. Именно тут прямо и ясно выражено, что автор не вполне доволен Гоголем и что прямым своим руководителем он признает только Пушкина… Это была смелая и решительная поправка Гоголя, существенный, глубокий поворот в нашей литературе».
С. Бочаров в эссе «Холод, стыд и свобода» отметил, что Девушкин прочитал произведения Пушкина и Гоголя в той хронологической последовательности, в которой они были написаны, что неслучайно: ведь мог бы прочитать и наоборот.
Оба произведения герой воспринял в равной мере как правдивые, но правда «Станционного смотрителя» вызвала в нем умиление и сопереживание, а правда «Шинели» – протест и возмущение. Такое разное отношение Бочаров связывает с тем, что чтение Пушкина пришлось у Девушкина на пору радужных ожиданий, а Гоголя – на момент, когда его ожидания изменились к худшему.
Все иллюзии, которые герой питал насчет своей жизни под впечатлением от «Станционного смотрителя», разбились о «Шинель». Именно потому письмо, в котором Девушкин делится впечатлением от «Шинели», начинается словами: «Дурно, маточка, дурно то, что вы меня в такую крайность поставили». В восприятии героем себя и собственной жизни под влиянием прочтения повестей Пушкина и Гоголя образовались два полюса: сентиментальный, в котором Самсон Вырин умер несчастным, но любимым, оплаканным и неодиноким в своем посмертии; и безнадежный, в котором единственное возможное посмертие для никем не оплаканного Акакая Акакиевича – это инфернальное существование в виде призрака. И между двумя этими полюсами обостряется саморефлексия героя, рождается острая потребность понять и выразить себя.
Вероятно, причина неприятия «Шинели» кроется не только в том, что герою открылась страшная правда о разверзшейся перед ним бездне. Вот чем Девушкин возмущается в своем письме: «И для чего же такое писать? И для чего оно нужно? Что мне за это, шинель кто-нибудь из читателей сделает, что ли? Сапоги, что ли, новые купит? Нет, Варенька, прочтет да еще продолжения потребует. Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать – куда бы там ни было, потому что пересуда трепещешь, потому что из всего, что ни есть на свете, из всего тебе пасквиль сработают, и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено! Да тут и на улицу нельзя показаться будет; ведь тут это все так доказано, что нашего брата по одной походке узнаешь теперь. Ну, добро бы он под концом-то хоть исправился, что-нибудь бы смягчил, поместил бы, например, хоть после того пункта, как ему бумажки на голову сыпали: что вот, дескать, при всем этом он был добродетелен, хороший гражданин, такого обхождения от своих товарищей не заслуживал, послушествовал старшим (тут бы пример можно какой-нибудь), никому зла не желал, верил в Бога и умер (если ему хочется, чтобы он уж непременно умер) – оплаканный».
Герою горько не то, что не хватает на шинель или на сапоги. Его пугает унижение, и ему кажется, что в гоголевской повести автор смеется над такими, как он: ведь, по мнению героя, в Акакии Акакиевиче не явлено ничего достойного и значительного – ни в жизни, ни в смерти. Девушкину же хочется во что бы то ни стало сохранить свое человеческое достоинство.
К какой традиции ближе Достоевский, изображая мир маленьких людей – пушкинской или гоголевской?
Сравним названия: «Станционный смотритель», «Шинель», «Бедные люди». В двух из них заявлены люди – а у Гоголя предмет. В именовании героев та же тенденция: Башмачкин (от неодушевленного) – Девушкин (от одушевленного). Что уж говорить об объектах любви: Вырин беззаветно любит дочь, Девушкин – Вареньку, а у Акакия Акакиевича роман с шинелью. Достоевский в большей мере продолжает пушкинскую традицию, а гоголевские реминисценции становятся способом ввести тему униженных и оскорбленных.
Есть такое высказывание Достоевского о Гоголе в «Петербургских сновидениях»: «И стал я разглядывать и вдруг увидел какие-то странные лица. Все это были странные, чудные фигуры, вполне прозаические <…>, вполне титулярные советники и в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники… Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу, и передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и все хохотал!» «И замерещилась мне тогда другая история, в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое… а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история».