Выбрать главу

Мы не так усваивали себе учение Того, который повелел нам любить ближнего как самих себя, и Который, когда Его попросили объяснить, кого Он разумел под ближним, выбрал пример иноверца и чужестранца. Мы помним, в прошедшем году было выставляемо каким-то набожным писателем в газете «John Bull» и некоторыми другими, столь же ревностными христианами, как чудовищное нарушение приличия, то обстоятельство, что билль в пользу евреев предложен был на Страстной неделе. Один из этих остряков даже посоветовал с иронией, чтобы билль прочли во второй раз в Страстную пятницу. Мы, с своей стороны, не можем ничего сказать против этого; кажется даже, что нельзя более достойным образом ознаменовать этот день. Мы не знаем дня, более приличного для окончания долгой вражды и для искупления жесточайших обид, как день, в который положено начало религии, основанной на милосердии. Мы не знаем дня, более приличного для уничтожения в книге законов последних следов нетерпимости, как день, в который дух нетерпимости породил самое вопиющее из правомерных убийств, как день, в который список жертв нетерпимости — этот благородный список, в который занесены Сократ и Мор, — увековечился еще более великим и священным именем".

* * *

В следующем разделе этой книги читатель увидит, как сильно подействовал на Достоевского обращенный к царю вопрос Ермолова: «Почему мы не лорды?» Этот вопрос в своих заметках Достоевский воспроизводит многократно. Прочитав аристократический текст лорда Маколея и сопоставив его с публицистикой Достоевского, читатель, надо полагать, поймет, почему в России не было и, вероятно, никогда не будет лордов.

Здесь, по-видимому, будет уместно обратить внимание читателя и на тот факт, что евреи появились в Англии как иммигранты, спасавшиеся от католических зверств на материке, а в России они оказались против своей воли в результате имперской колонизации польских, литовских и украинских земель. Если бы «нэсытэ око» российских императоров «нэ зазырало за край свиту, чи нема крайины, щоб загарбаты» ее, как писал Шевченко, то число евреев в России не превышало бы, как при Иване Грозном, одного-двух десятков человек, и у Достоевского не было бы оснований для тревог. Однако, как мы увидим далее, колониальные захваты нашему гуманисту очень нравились, а евреи, захваченные вместе с чужой землей, очень не нравились. Ну что тут поделаешь?

III. Наедине с собой

Боже, не позволяй мне осуждать или говорить

о том, чего я не знаю и не понимаю.

Он пишет о «русской душе».

Этой душе присущ идеализм в высшей степени.

Пусть западник не верит в чудо, сверхъестественное,

но он не должен разрушать веру в русской душе,

так как это идеализм, которому

предопределено спасти Европу.

— Но ты тут не пишешь,

от чего надо спасать ее.

— Понятно само собой.

У несвободных людей всегда путаница понятий.

Антон Чехов

(из записных книжек)

У Федора Михайловича Достоевского не было постоянных собеседников — не было Эккермана или Маковицкого, которые могли бы тщательно записывать его мысли. Была, правда, Анна Григорьевна, владевшая стенографией, но она постоянно обременена была заботами о детях и решала материальные проблемы содержания семьи. Некоторые высказывания мужа она зафиксировала по горячим следам в своем «Дневнике» (1867 г.) и затем, по памяти, как и прочие многочисленные мемуаристы, попыталась воспроизвести его речи в своих воспоминаниях. И речи эти каждым из авторов были, естественно, переосмыслены по-своему. Да и сам Достоевский, вероятно, в силу особенностей своего характера не был расположен к философско-политическим собеседованиям, и все, что хотел сказать, предпочитал доверять бумаге. Так появились его записные книжки и многочисленные «тетради», привязанные к определенным годам жизни и содержащие, наряду с общими записями литературного и публицистического характера, подготовительные материалы к журнальным публикациям.

Впервые российский читатель узнал о существовании таких записей из первого тома посмертного собрания сочинений (СПб., 1883), куда вошли биография писателя, избранные письма и «заметки из записной книжки». Впоследствии в дополнение к этим первым извлечениям, к различным датам и особенно к столетию со дня рождения (1921 г.) в печати появились отдельные фрагменты записей, сделанных Достоевским для себя. Более подробно была представлена в постюбилейных 20-х годах и переписка писателя. Эти публикации привлекли внимание и тех, кто любил пошутить: Ильф и Петров использовали некоторые особенности эпистолярной манеры Федора Михайловича в письмах отца Федора к жене в «Двенадцати стульях» а Андрей Платонов был так поражен всезнайством Достоевского, с которым писатель «решал» самые разнообразные вопросы в «Дневнике писателя» и в публицистических заметках, что заставил одного из персонажей «Чевенгура» (1926–1929 гг.) — Игнатия Мошонкова (вполне «достоевская» фамилия) — переименовать себя «в честь памяти известного писателя» «с начала новых суток и навсегда» в Федора Достоевского. Став Федором Достоевским, Мошонков, по примеру своего «известного» тезки стал размышлять над самыми разносторонними проблемами, связанными с «новыми усовершенствованиями жизни»:

«Достоевский [Мошонков] думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации ежедневного трудового счастья, что такое душа — жалобное сердце или ум в голове, — и о многом другом мучился Достоевский, не давая покоя семье по ночам.

В доме Достоевского имелась библиотека книг, но он уже знал их наизусть, они его не утешали, и Достоевский думал лично сам.

Покушав пшенной каши в хате Достоевского, Дванов и Копенкин завели с ним неотложную беседу о необходимости построить социализм будущим летом…

— Советская Россия, — убеждал Достоевского Дванов, — похожа на молодую березку, на которую кидается коза капитализма.

Он даже привел газетный лозунг:

Гони березку в рост,Иначе съест ее коза Европы!

Достоевский побледнел от сосредоточенного воображения неминуемой опасности капитализма».

В тексте Платонова много ключевых слов к «Дневнику писателя» — это и размышления о семье, о смысле жизни, о душе человеческой, об угрозе русской жизни, исходящей от капитализма вообще и от Европы в частности. Все эти «вечные» или, как их называл настоящий Достоевский, «проклятые вопросы», перемещенные волей

Платонова в уродливую обстановку поспешного строительства советского псевдосоциализма, становятся неотъемлемой частью возникающей на страницах «Чевенгура» фантасмагории. При этом Платонов вероятно даже не догадывался, в какой степени он угадал и воспроизвел суть и стиль философско-политических изысканий Достоевского, так как его рукописные заметки в полном объеме автору «Чевенгура» не были доступны.