Он перетащил коренастого через воротца, опустил на снег. Тот сложился кулем. Старенков повернулся к трем оставшимся:
— Кто еще?
Те даже не пошевельнулись.
— Бон мин а мове же![1] Адье, джентльмены, — сказал Старенков. — Изучайте французский. Если хотите, можем встретиться еще.
Он вынул железный торчок из засова калитки, открыл, пропустил Людмилу, потом Костылева, прошел сам и аккуратно втиснул торчок обратно.
— Извините за компанию, — произнес он у крыльца нелепую, смешную именно своей нелепицей фразу. Костылев перегнулся через морозно заскрипевшие перила, подставил под ветер лицо, тот скользнул по щекам, лбу, подбородку, остудил их, щекотно дунул в нос.
— Заходите завтра в гости. Номер тридцатый, этаж второй, — пригласил Старенков Людмилу.
— Вы не убили его?
— Нет. Парень тяжелый, как сейф, он от собственного веса больше пострадал. Минут через десять оклемается. Но когда очнется, ему невесело будет. Сам виноват — чего хотел, того добился.
— Завтра я не могу к вам в гости. Улетаю.
— Рейс? Жаль.
На следующий день они проснулись поздно. Под дверями лежал квадратик бумаги, вырванный из ученической тетради «для арифметики». Клетка была яркой, зеленушного цвета и по размерам чуть мельче обычной, бумага же — лощеной, с хрустом.
— Видать, не наша, — Старенков пошуршал бумагой. — Закордонная. За границей девушка бывала.
Костылеву неожиданно стало неловко, он даже не понял, почему у него погорячели щеки. Подумалось — как бы не заметили. Отвернулся к стенке, провел пальцем по колюче-шерстистому ковру.
— «Извините, забыла отдать деньги за бифштекс и кофе», — прочитал Старенков. Хмыкнул. — Трешка! М-да. Деньги — это по твоей части.
Костылев поморщился.
Старенков бросил трешку и записку на стол, подошел к окну и в почти беззвучном прыжке легким движением распахнул форточку. За окном шел снег, сухой, мелкий, злой. Старенков поймал его в руку, растер.
— Перхоть, а не снег. Ну а насчет работы... Значит, так! Ко мне пойдешь! В бригаду.
Народ на строительстве нефтепровода был нужен позарез, поэтому всего двадцать минут понадобилось Костылеву, чтобы пройти все кадровые формальности. Кадровик, дородная, молчаливая, с пухлым лицом, с огромными, нараспашку, глазами и комсомольским значком на кофте, задала ему несколько незначительных вопросов, потом мягко гнущимися пальцами-колбасками выписала направление на рыхлой, похожей на селедочную обертку бумаге и кивком дала понять, что аудиенция окончена.
Костылев взял в руки бумагу с растекшимися чернилами, подумал, что этот оберточный клочок обязательно должен пахнуть рыбой, едва сдержался, чтобы не понюхать его. Он печально и всепонимающе улыбнулся, толкнул коленом легкую фанерную дверцу.
— Дюймовочка в настроении? — над ним навис двухметровый Илья Муромец, в телогрейке и ватных брюках, заправленных в высокие толстокожие ботинки.
— Какая дюймовочка? — чуть растерянно спросил Костылев.
— Ну Люда, начкадр.
У Костылева перед глазами мелькнули пальчики-колбаски, подумалось, что все-таки смешно называть представительную даму по-домашнему Людой, к ней, как к скульптуре, на «вы» надо обращаться. Поди ж ты — тоже Люда. Как и стюардесса.
— В настроении.
Илья Муромец достал из кармана телогрейки большую, с обмороженными до черноты, облохмаченными краями астру и, дохнув на нее клубом пара, тихонько приотворил дверцу. Обернувшись, Костылев увидел в зазоре двери, что начкадр даже головы не подняла. Сравнил ее в мыслях с Людмилой Бородиной. С Клавкой Озолиной. Нет, в сравнение не идет. Это все равно что поставить рядом балерину и Клавкиного начальника, мясистого человека-гору дядю Гришу. Клавка — статная и стройная, а дядя Гриша... у него плечи в облаках плавают, сплошная бесформенность. Костылев вспомнил Клавкино замечание насчет денег, в горле сразу сделалось сухо.
— Вот те бабушка и серенький козлик, — произнес он негромко, уловил в собственном голосе сострадание, потом подумал, что надо бы спросить у Дюймовочки, сколько платить будут, но поворачивать, мешать парню не решился.
— Взял направление?
Хрумкая снегом, к нему приблизился Старенков. Борода ярко чернела на старенковском лице.
— Взял. Вот досада только — не спросил... — Костылев запнулся, сглотнул комок.
— Чего не спросил?
— Да как добираться.
— До пикета-то? Со мной вместе. Вертолетом. Пошли на площадку — летуны вот-вот тарантас подадут. Метеорологи с самого утра грозятся летной погодой.
Костылев вдруг остро позавидовал Старенкову, его легкости, веселости, умению в пять минут сблизиться с человеком, ему показалось, что такой человек, как правило, не горюет о потерях и во всю ширь радуется победам. У Костылева этого не было — чем не наградил бог, тем не наградил, он подумал о собственной внутренней неуклюжести, о приступах меланхолии, нападающих внезапно, исподтишка, и у него потяжелело на душе.