Выбрать главу

Шла реставрация монастыря. Сторож сидел у входа, курил и, казалось, поджидал нас.

— Переночевать? — спросил он. — А почему бы нет! Ежели есть охота, положу вас в братской келье.

И он отвел нас в приземистое, вросшее своими каменными корнями в землю здание. В небольшой келье, где стояли две солдатские койки, мы оставили вещи и направились поужинать, расспросив предварительно сторожа, где это можно поблизости сделать.

Кафе «Елочка» оказалось обыкновенной деревенской избой, правда, она была несколько пошире обычных домов и попросторнее. На порожке сидела девушка в белом переднике. Она сидела, прислонившись к стояку крыльца, теребила снятую с головы белую косынку и рассеянно-задумчиво смотрела куда-то вдаль. Девушка думала о чем-то своем, наверное, очень хорошем и чуточку грустном.

— Вы покормите нас? — спросили мы.

— Ой, ребята, — сказала она, даже не взглянув на нас (ей, наверное, не хотелось отрываться от своих мыслей), — там на кухне все есть. Поешьте сами. Все, что найдете — все ваше. Тут она взглянула на нас и хорошо улыбнулась.

Мы прошли в зал, я сел за стол, а Виктор принес из кухни две тарелки с дымящимся картофелем и жареную курицу. Потом он опять исчез и появился через пару минут с темной бутылкой вина.

Виктор разливал в тяжелые стаканы темно-красное вино и что-то говорил о Мещере, о своей любви к этому краю и к воспевшему его в своих произведениях Паустовскому. Потом мы молча пили это хорошее, слегка вяжущее рот вино. Оно было того же цвета, что и закат за окном. И этот густой красный закат, и весь этот тихий, напоенный покоем вечер наполнили меня той удивительной радостью, которую я ощутил в детстве, когда гостил у тети в деревне.

…И долго не гаснет

Памяти отца моего

Мы сидим под землей на глубине восьмидесяти метров, ждем порожняк и курим в рукав. Оранжевая искра отрывается от моей сигареты, опускается на влажную рельсу и, мерцая крохотной звездочкой, долго не гаснет.

— Нельзя в других рудниках, а у нас можно. Кури-кури, практикант, — учит меня Барышев.

— Кури-кури, — передразнивает его десятник Михалыч, протирая белой тряпочкой свои очки и щуря подслеповатые глаза, — вон свои зубы уже прокурил.

Барышев улыбается, выставляя напоказ железные зубы, и моргает. Когда Барышев моргает, все ждут. Ждут хохму. И Барышев выдает:

— Скрылся месяц в облачках, появился хрен в очках!

Все гогочут. Гогочет и Михалыч, блестят его круглые очки и белые зубы. От смеха трясутся все сто пятнадцать кило нашего десятника. Скокунов даже плачет, размазывая рукой по лицу слезы и угольную пыль. Быков икает, давится от смеха и еле-еле выговаривает только одно — «в очках». И снова все хохочут и трясутся. Один Алферов улыбается сдержанно. Он плюет на окурок и тщательно вдавливает его в кусок глины.

Образования у Барышева «всего три класса с коридором», как он сам говорит, но Барышев знаменито ругается стихами, особенно с Быковым. Оба худющие, жилистые; стойку волокут, а сами друг друга рифмованным матом поливают, да притом так гогочут, что на откаточном штреке слышно.

И еще одна знаменитость нашего участка — толстый и рыжий немец Оскар. Говорят, он попал в плен в сорок втором, да так и остался в России. Когда Самойлов, инженер по технике безопасности, спросил его: «Ваши действия на случай пожара?», Оскар ответил: «О, это мы знаем, знаем. Паночку-самодых на плечо — и на-гора». Самодыхами мы все называем самоспасатели.

— Слышь, Саньк? — говорит Барышев, — ты что так задумался? Вот ты в техникуме учишься, значит, все знаешь. А вот болезнь такая есть шахтерская, селикоз называется — отчего она? А?

Я наивно отвечаю:

— От пыли.

— Поцелуй под хвост кобыле, — с удовольствием подхватывает Барышев.

И Скокунов уже снова размазывает пятерней грязь по лицу. А Оскар хлопает себя по ляжкам и кричит: «Вундербар! Здорово!»

Но коротко рычит «ревун», это моторист с откатки дает знать, что порожняк подан, и мы бежим на лаву. И снова медленно ползет комбайн, крутятся шнеки, грызут уголь, и дымящееся черное месиво плывет по рештакам, по ленте и там на откатке кормит ненасытные вагонетки. На откатке тихо. А здесь все крутится, вертится, гудит. Какое-то вечное движение до тех пор, пока не кончается порожняк.

Когда Алферов останавливает комбайн, сразу наступает глухая тишина.

— Ребята! — кричит с запасного штрека Михалыч. — Ребята! Давай сюда!

Мы, нагнувшись, чтобы не задеть низкие козырьки креплений, идем на запасной.

— Давай рельсы оттащим. Ремонтники хреновы отодрали, а носить — бабушка, — плюется Михалыч.